Детская комната
Шрифт:
Затем появляется образ маленькой блондинки Луизы, французской заключенной, стоящей перед табуретом. Она рисовала лотарингские кресты на стенах лицея, а по ночам ездила на велосипеде и разбрасывала листовки. Луиза пристально смотрит на табурет, на котором сидела ее седоволосая мать и каждый день вязала носки – по двенадцать часов подряд, подобно другим «розовым карточкам», которых освободили от физической работы. Луиза слушает заключенную, определенную в Revier, куда на прошлой неделе попала ее мать с гноящимися ногами и горячкой. Заключенная говорит, что этой ночью в Revier и в комнате для сумасшедших был отбор. «Сколько женщин?» – спрашивает Луиза. «Пятьдесят, – отвечает заключенная. – Их увезли на грузовике». – «Ты видела мою мать?» – «Да». – «Она понимала, что происходит?» – «Само собой разумеется». И Мила думает: «Вот что они называют “плохой транспорт”, “черный транспорт”». «Слушай, Луиза, – говорит заключенная, – я принесла тебе ее котелок». Луиза берет котелок, и ее взгляд застывает на нем. Шепчет: «Когда через несколько дней вернется ее одежда, я хочу, чтобы мне оставили ее номер».
Есть также образ детей на прогулке. Воскресенье, выходной
24
Ублюдок! (нем.)
Есть образ Лизетты. Во время подъема она сжалась, как раздавленный паук. «Я сейчас схожу под себя», – говорит она. Блок полон, раздают кофе. «Я помогу тебе, – говорит Мила, – пойдем вместе». Лизетта качает головой: «Не могу». – «Пойдем». – «Там очередь, я не могу стоять, сегодня ночью я пыталась, я отвратительна». Мила хочет усадить Лизетту, но та сопротивляется: «Оставь меня». Лизетта должна встать, ведь время поверки. «Если ты не пойдешь на поверку, ты попадешь в Revier, а в Revier ты станешь первым кандидатом, чтобы закончить, как мать Луизы. Твой котелок, – говорит Мила, – справься как-нибудь с котелком, мы его почистим». И Мила плачет и поет, чтобы заглушить звуки Лизетты.
Есть еще пламя крематория. Оно напоминает ей маленький красный огонек, горящий на алтаре, и указывает на присутствие освященных облаток [25] , тела Иисуса, о чем ей рассказывали очень давно. Тогда, в детстве, она верила – считала, что верила, – и представляла истинную всевышнюю сущность, а причастие внушало ей страх, как акт каннибализма. Каждый день в крематории горят тела, горят красным пламенем настоящие тела, пожираемые Германией.
Наконец, есть образ Марианны, а вернее того, что от нее осталось. На поверке справа от Милы стоит на подгибающихся коленях Марианна. Она шатается после полученных накануне ударов по ногам. Во время марша она потеряла ботинок, который был без шнурка. На площади Марианна бодрится, несмотря на сковывающую боль в ногах. Боль обездвиживает суставы. Марианна сжимает губы от напряжения, прищуривает глаза, чтобы держаться. Она держится. Двадцать секунд. Ноги дрожат, удерживать положение тела все труднее. Марианна выпрямляется. Сгибается. Снова выпрямляется. Десять секунд. Выпрямляется, сгибается еще быстрее. Пружинистые движения привлекают взгляд Аттилы, светловолосой женщины с плетью. Она молча проскальзывает сквозь ряды, как угорь сквозь тину, и медленно, уверенно, волоча сбоку, как тонкую змею, плеть, приближается. Марианна кусает губы. Аттила приближается. И прямо перед тем, как Марианна оказывается перед Аттилой, она напрягает правое колено и вдруг выпрямляется на своих черных от побоев ногах, замирает, уставившись в какую-то точку перед собой. Аттила стоит перед Марианной, Мила шифрует мольбу, чтобы Марианна выдержала, волшебную формулу, поток немых нот. Марианна держится. Она стоит. Не моргает, глаза сухие. Смотрит на верхушку сосны, вспарывающую солнце. Или на стрекозу с дрожащими крыльями. Или на освещенный затылок стоящей впереди девушки, на ее выступающие шейные позвонки. Возможно, она считает секунду за секундой, пытаясь протянуть минуту, продержаться до того момента, когда внимание Аттилы привлечет другая женщина, чей-то выступающий палец, или дерьмо, текущее по ногам, или чей-то шепот. Аттила кривится в улыбке. У нее есть время. Солнце поворачивается и бьет Марианне в глаза. Жужжит муха. Аттила широко улыбается, ведь это продлится недолго. Вдалеке раздается ржание. Облако пыли. Все, Марианна чихает, ноги подкашиваются. Хрустит кость, из носа Марианны брызгает кровь, моча льется на платье и на пыль. Марианна стонет, снова выпрямляется, ноги согнуты в коленях под прямым углом, как будто она собирается присесть. Она захлебывается кровью, которая залила ей горло, но пока еще стоит. Шифровать безумные мольбы, стиснуть зубы, не имея возможности поддержать Марианну, не отвернуться, не убежать, не заткнуть уши, не заплакать, не закричать, не вырвать. И тут Аттила опускает взгляд и видит ботинки Марианны, зашнурованные настоящими шнурками, которые Мила украла в вагоне с награбленным. И тогда Аттила ликует: за незашнурованные ботинки вчера были удары по ногам, сегодня шнурки есть, а значит, они украдены. И вот уже рука поднимается и с силой опускается: «du Dummkopf!» [26] – по ребрам, «du Scheisse, franzosische Scheisse!» [27] – по почкам, «du Schuft!» [28] – сапог бьет на совесть. Одно женское тело уничтожает другое женское тело, зная все его слабости: «du Schwein!» – бьет по груди, «du Sauhund!» – в низ живота, между ног, «du Unrat!» [29] – бьет, не обращая внимания на мольбу St"uck, для собственного удовольствия, бьет уже неподвижное тело, уже мертвое.
25
Облатка –
26
Дура (нем.).
27
Дерьмо, французское дерьмо (нем.).
28
Прохвостка (нем.).
29
Мусор (нем.).
Но, как всегда, женщины преодолевают страх, они уверены в победе и черпают силы, надеясь на восстановление справедливости. Мила видела таких во Френе: уцепившись руками за решетку, они во все горло пели «Марсельезу», когда вели на расстрел мужчин, среди которых были их братья, отцы, сыновья, мужья. Она видела также таких, которые натирали ботинки колбасной шкуркой, сохранившейся из передач, заботясь о чувстве собственного достоинства во время допросов, с которых они, скорее всего, выйдут навсегда изувеченными. В Равенсбрюке женщины воруют жилеты. Спрятавшись внутри вагонов, они тайком рисуют краской большие кресты, такие же, какими помечают одежду, выдаваемую в лагере. Краска тоже украдена во время предыдущей разгрузки вагонов. Украсть жилет. Жилет, чтобы согреться. Согреться, чтобы протянуть. Чтобы немного дольше прожить. Верить в то, что прожить дольше, – это возможно. То есть спроецировать себя в будущее в теплом жилете. На выходе, где будет три обыска, не бояться наказания, а ведь в случае обнаружения кражи наказание – от двадцати пяти до семидесяти ударов палкой, в зависимости от размера кражи. После пятидесятого удара обеспечен разрыв селезенки, печени, почек, кишечника. Не думать о наказании, о боли, подняться, невзирая на витающую вокруг смерть, быть в теплом шерстяном жилете, верить в это. «Значит, украсть, – думает Мила, – украсть или умереть».
Есть такие, кто ворует мыло. Умереть за мыло или же настолько верить в жизнь, чтобы не думать о смерти и воспользоваться маленьким душистым, пенящимся кусочком, который устраняет запахи и осветляет кожу, кусочком роскоши размером пять на три сантиметра. Пятьдесят ударов за кусок мыла, но в тот момент они об этом не задумываются.
Украсть булавку, платок, аспирин, спрятать их во рту, в трусах, в подшивке юбки, в волосах, поверить, что риск того стоит или что смерть не для них. Украсть. Украсть или испортить. Подумать о том, чтобы поднять у фортепиано крышку, оставить его под дождем вместе с духовыми инструментами, подумать о ржавчине, о потрескавшейся древесине, после чего фортепиано станет непригодным для немцев, и сдвинуть, мысленно смеясь, защитную парусину на куче буржуазной посуды, которая им уже не пригодится. Радость живых среди мертвых – это испортить немцу фортепиано, как другие портят электрические детали в цехах «Siemens» или одежду в швейных мастерских, не останавливаться и продолжать борьбу, рисовать кресты на шерстяных жилетах, засунуть отвертку под клавиши из слоновой кости, оставить под дождем, чтобы он полностью их залил.
Мила даже восхищается той женщиной, которая обворовала ее в Waschraum. Мила только-только постирала под тонкой струйкой холодной воды свои одеревеневшие от грязи носки. Она отжала их, положила на край умывальника и набрала в ладони воду, чтобы умыться. Длинная очередь, толкаются женщины, Мила на мгновение закрывает глаза и проводит руками ото лба к подбородку. Когда она открывает глаза, носков уже нет. Кто-то украл носки в середине мая. Кто-то, кто верит, что доживет до зимы, и хочет иметь еще одну пару. Эта женщина предвидит жизнь до зимы. Или думает, что поменяет носки на еду. И такие женщины, которые предвидят, меняются, двигаются ради жизни, прибегнув к старой мудрости, – они все еще существуют, эти женщины.
И особенно Мила восхищается той женщиной, которая растапливает в руках кусочек маргарина, десять граммов, который она выменяла за рубашку, и медленно наносит эту массу, словно крем, на лицо. «Чтобы быть красивой, когда выйду», – говорит она.
Мила размышляет: «Что они с нами сделают, я знаю. Мы все умрем, я умру если не от работы, так от голода, или от жажды, или от болезни, или от отравления, или при отборе, или от пули в затылок, или из-за ребенка, которого ношу в себе, или еще по какой-нибудь причине, но я все равно в итоге умру. Равенсбрюк – это верная смерть, не быстрая, не такая, как в газовой камере, о которой с ужасом рассказывали приехавшие из Аушвица [30] заключенные нееврейки. Но тот, кто видел то, что видели мы, расскажет об этом. Поведает, что он видел. Его глаза выплюнут картины, его рот, тело изрыгнут то, что они с нами сделали, и то, что мы не можем еще себе представить, мы же уже мертвы, каким бы ни был конец истории, и все это унесем с собой в могилу. Марианна сказала, что слово «Равенсбрюк» означает «вороний мост». Каждый вечер в розовом закате вороны садятся на крыши блоков и эсэсовских домов. Вороны питаются отходами и трупами. Они ждут нас. В этом лагере нет ни младенцев, ни матерей, потому что родить здесь – значит обречь себя на смерть. Тогда нужно отказаться от ребенка. Сейчас же. С этой минуты не знать о нем ничего, как и не знать о том, что находится внутри тела. Как будто у тебя нет матки или, даже если она есть, тебе ничего не известно о всех этих странных мягких штуках, которые находятся у тебя внутри, ты не знаешь ни их форму, ни вид. Нужно сделать из ребенка еще один внутренний орган вроде кишечника, желудка, других органов пищеварения, не наделенных собственной жизнью, немедленно начать скорбеть по ребенку, приговоренному к смерти, как и все мы здесь.
30
Аушвиц-Биркенау – комплекс концлагерей и лагерей смерти возле польского города Освенцим (немецкое название города – Аушвиц). (Примеч. ред.)