Детский Мир
Шрифт:
— Вы ошибаетесь, Илюшенька, я была не только той и той, как Вы меня только что обозвали, а невольным солдатом при Вашем батюшке, и как ни старалась, а суп из сапога сварить не смогла, не было у Вас ни слуха, ни духа. А скрипка эта та же, моего отчима, — и она буквально выхватила инструмент из его рук. — Пойдем Мальчик отсюда, — уже нежным голосом.
И после себя корила, а тогда не сдержалась, хотелось ей хоть чем-то за свою долгую жизнь похвастаться. Уже покидая охраняемую зону закулисья, увидев за дверью Розу и став чуть смелей, она обернулась и громко, чтоб услышал:
— Илюшенька!
— Да, славный экземпляр, — будто прицениваясь, посмотрел министр. — К нему бы приличного продюсера и деньги лопатой грести.
— Тьфу, дрянь мерзопакостная! — полушепотом бросила Афанасьева, побыстрее передавая Мальчика в крепкие руки Розы. — И в детстве был такой же — весь в отца.
— Вы знаете самого министра? — удивилась Роза.
— Лучше бы не знала, — бросила бабушка на ходу. — Пойдем отсюда быстрее.
Они уже миновали более-менее людную площадь Ленина, уже достигли своего дома, огибая его, выходили на безлюдный тупик набережной, как бабушка, тяжело дыша широко раскрытым ртом, встала.
— Погодите, дайте чуть отдохнуть.
Через минуту они тронулись. Всю дорогу Мальчика держали за обе руки, меж собой. Футляр со скрипкой у бабушки. И уже рукой было подать до заветной арки, как послышался вой моторов, визг тормозов, многочисленный топот сапожищ; выхватывая футляр, Афанасьеву опрокинули, швырнув к стенке здания.
Первой реакцией Розы была защита Мальчика — она его крепко обняла, а когда поняла, что происходит, бросилась вслед. От природы крепко сбитая Роза одного в маске догнала, вцепилась. Еле отбиваясь, он с трудом пытался сесть в затонированный автомобиль.
Машина уже тронулась, а Роза бежала, еще держалась за грабителя и за раскрытую дверь, и тут, в порыве борьбы, ее взгляд выхватил обернувшуюся искаженную морду без маски на переднем сидении.
— Да вмажьте ей! — не в первый раз скомандовал тот.
От удара прикладом мир на мгновение померк, ее бросило в сторону, кувырком.
Чуть позже, стоя на карачках, еле приходя в себя, она, стоная, вместе со шматками крови выплюнула металлические фиксы с передних зубов, и сквозь эту блевоту сиплым шепотом:
— Будь ты проклят, продажный Гута!
Глава восьмая
Если исходить с позиций советского заключенного сталинских времен, то Афанасьевой Анастасии Тихоновне несколько повезло: Северная Двина не бог весть какой далекий край. К тому же она музицирует, молода, привлекательна, даже очень, а посему, то что в армии начали генералы и полковники, на зоне продолжил младший офицерский состав, а потом и сержанты и рядовые.
И еще у нее была одна привилегия: раз в месяц матери письмо послать; это и была жизнь-мечта, и как бы ей ни было тяжело и несносно, как бы ее не насиловали и не издевались, а матери она всегда писала письма если не оптимистичные, то вполне терпимые — «у меня все нормально, а если считать, что до нашей встречи осталось еще на месяц меньше, то очень не
Разумеется, что всю корреспонденцию на зоне проверяли, и один раз, на общем собрании командир сказал:
— Вот так надо писать письма домой! — и зачитал письмо Афанасьевой к матери.
Ничего там особенного не было — просто радужно все, оттого ее нещадно в ту ночь избили сами же заключенные женщины по бараку.
Так попала она в немилость и тех и тех: и надзиратели и осужденные издевались над ней как могли, и это продолжалось примерно год, первый год — самый невыносимый. Под конец которого она забеременела, скрывала, увидели, сапогом в живот свершили аборт, тяжело заболела, еле выжила — кожа да кости, которые теперь мужчин не интересовали; к тому же по зимнику прибыла новая партия заключенных — средь них свежих, молодых да привлекательных тоже немало.
Словом, только через год на общих основаниях погнали ее в тайгу на лесоповал. Это время запомнилось только одним — короткое лето и мошкара, а потом все холод и холод, и не знаешь, что лучше, что хуже, а вот в чем жизнь и мечта — поесть и поспать. И каждый день длиннее года, а год прошел и вспомнить нечего.
Так и было бесчувственное существование, пока нежданно-негаданно вдруг вызвали ее на свидание. И как бы среагировал Столетов, если даже после того как ее помыли и приодели, он ее не узнал. А она, хоть и не одну ночь, особенно в первый год, рыдая, в душе проклинала его — теперь бросилась ему на шею, как к родному, как к спасителю. А он, здоровый, высокий, краснощекий мужчина в расцвете лет и сил, тоже не выдержал — сам от ее вида пустил неподдельную слезу, не мог поверить, что такое возможно.
Как позже выяснилось, Столетов намеревался с ней провести целые сутки, для этого комнату взял в офицерском доме. Однако Настя не та, не та задорная, молодая, прекрасная девушка, совсем не та; вот только талия наверное стала еще тоньше, да где там талия, а где что — все одно — мертвецки-бледная доска, самый вид которой страшит.
Они провели вместе не более двух часов. И понятно, что Настя Столетова не интересует — весь интерес упирается в скрипку, о которой она и забыть-позабыла. А Столетов все у нее про инструмент выпытывал, о Жене Звереве справлялся, понял, что она ничего не знает, быстро завершил свидание, с единственным требованием — нигде, особенно в письмах к матери не упоминать о нем и тем более о скрипке. Вот и все.
Да все равно она тогда и после была очень рада — ведь Столетов привез ей не только письмо от матери, а еще много гостинцев, денег дал, и что самое главное, прямо при ней он вызвал начальника зоны, и, то ли попросил, то ли приказал, чтобы к Афанасьевой относились особо. И в тот же день ее перевели работать в прачечную, о чем она даже не мечтала.
Еще через несколько месяцев, уже летом, когда до освобождения Афанасьевой оставалось около полутора лет, удрученный Столетов объявился вновь. И вновь о скрипке, о Звереве. Понятное дело, что у нее никакой новой информации нет и быть не может, и Столетов не по своей воле наведывается в эти труднодоступные, экзотические края.