Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен
Шрифт:
Нагими и слабыми приходим мы в мир, нагими и немощными его покидаем, даже то, что когда-то принадлежало исключительно нам, с нашей смертью начинает принадлежать другим. Любая человеческая жизнь неразрывно связана с рождениями и смертями. Но все-таки в ней есть нечто такое, что наполняет жизнь смыслом, и это нечто с собой не унести, даже когда приходит время уходить.
С собой не унести…
Кажется, ты еще бодро идешь вперед, что грудь твоя полна воздуха, что дорога впереди значительно длиннее оставшейся за спиной. Мой друг, это всего лишь обманное впечатление.
И всего, что было, с собой не унести.
Не унести апрельских ручьев, похожих на вздувшиеся жилы земли, не унести радостного гвалта грачей на чернеющих
Не унести чистоты родниковой воды, стекающей в Дон, где в зарослях туманно колышущихся водорослей высверкивают ждущие своего стремительного часа торпеды щук; не унести с собой песчаных пляжей, лениво уходящих в теплую воду, в которой вьется бесчисленное поголовье мальков, зеркально повторяющих стада комаров над водой.
Не унести вечерних лугов, спелых звезд и луны, выгнувшейся над горбатым черным стогом травы, в пряном запахе которой смешались ароматы клевера и мяты, душицы и зверобоя, полыни и иван-чая, не унести ночных костров, в которых запекалась картошка.
Не унести с собой зимнего одиночества, отражающегося в причудливых морозных узорах на обжигающе холодном стекле, новогодних сверкающих елей, украшенных волшебными разноцветными шарами, хрустящих сугробов и белого дыма, встающего по уграм над заиндевевшими домами.
Не унести радости и тоски, не унести с собой прочитанных однажды книг, друзей, любимых, родных — всего того, что окружало тебя, составляя загадочную и непостижимую галактику твоей души.
Уходя, мы навсегда оставляем этот мир в наследство потомкам. Нагими мы приходим в мир и нищими его покидаем, даже то, что принадлежало нам и только нам, остается другим.
Но навсегда унесется с собой горечь разочарования, с которым мы его покидаем. Это единственное, что мы с собой уносим…
Каждому хочется остаться.
Не уйти в царство шепчущих теней, а остаться среди живущих. Вся человеческая жизнь есть не что иное, как попытка утвердить себя в будущем.
Бабочки дней улетаюти в руках остаютсяодни очертания бегства… [2]Вот на фотографии я — юный, батник нараспашку, мир впереди и уверенность во взгляде, и лицо еще чисто от морщинки белые звезды еще не усыпали волосы.
2
Стихи Х.Р. Хименеса.
Я взошел на корабль, чтобы совершить плавание. Где горизонт, к которому стремится моя душа?
Туман.
Суета сует, и на вопросы мои нет ответов. Страшно и заманчиво подумать, что случайный толчок несбыточного мог сделать мою жизнь совершенно иной, не похожей на прожитую. Страшно и заманчиво подумать, что всего одно мгновение, прожитое мною иначе, могло навсегда изменить всю мою короткую Вечность.
Память постоянно проигрывает варианты. Сожаление о несбывшемся — это вечный вариант безнадежного побега из Реальности.
Есть Книга, которую мы читаем всю жизнь. Нет, это не Библия; религия — это рак души, она паразитирует на человеческой вере и надежде. Вечная Книга — это наша память.
Моя жизнь, как жизнь любого человека; есть сцепление миллионов случайностей. Память — это рукопись, которую, как правило, приходится читать только автору.
Наши воспоминания — кораблики, плывущие из нашего прошлого в наше настоящее. Векторное производное нашей души..
Дни были бесконечными, и ночи были коротки, словно полет пули. Теперь все иначе: недели свистят неразличимыми осколками, а ночи вообще незаметны; и жизнь все ускоряется, ускоряется так, что понимаешь — этому ускорению нет предела. Но он все-таки есть — последняя черта, за которой будут подведены итоги всем спорам, та, за которой мы поймем, есть ли там что-нибудь, кроме тлена и темноты. Обитая бархатом или кумачом дверь Вечности, в которую предстоит стучаться моей душе, с каждым днем все ближе.
За годы работы в милиции я привык к виду смерти. Рано или поздно привыкаешь ко всему. То, что когда-то было страдающим человеком, для меня представляло объект преступления, абсолютно несоотносимый с погибшей человеческой душой. Страшные изменения духа, но не окончательное одичание — судмедэксперты относятся к телу как к объекту исследования. В морге тела свалены кучами, и каждое из них ждет вскрытия для выяснения причин, каким образом была освобождена от плоти человеческая душа.
В морге всегда витал приторный сладкий запах тления и формалина, но патологоанатомы запаха не чувствовали. Они пили водку и закусывали ее колбасой. Поначалу мне казалось невозможным закусывать в морге, душа не принимала ничего, кроме соленого огурца. Постепенно я привык. Быть может, в постоянном привыкании к гнусным реалиям жизни и заключается деградация души?
И еще раз о смерти деда. Перед смертью дед уже не вставал. Когда приходилось поднимать его, то мы с отцом с трудом ворочали тяжелое непослушное тело вдвоем. Потом дед умер, и я пришел за ним в морг. Из холодильника до гроба его нес я, завернув холодное стылое тело в одеяло. И что же? Оно было удивительно легким, словно со смертью дед отринул все тяжелое, что ему досталось в жизни, — гражданскую, финскую и немецкую войну, плен, послевоенную колхозную разруху, горбом доставшийся и проданный за бесценок дом, все разочарования, накопленные при жизни. Быть может, попы все-таки правы и тело деда стало легче на величину его души?
Все перепуталось в мире, и порой смерть становится горьким лекарством от одиночества и тоски.
Да что мы о грустном!
Вспоминаю начальные классы. Учились мы вдали от основной школы в одноэтажном здании бывшего райисполкома, состоящего из двух крыльев. В одном крыле шумели классы, в другом тихо, жили интернатские — дети из близлежащих хуторов, в которых не было школ. Понятное дело, каждый день за несколько километров не наездишься.
Интересно, но пусть прошло много лет, я все-таки помню значительное число одноклассников — среди них Толька Никон и Славка Халупняк, Валя Ребрина и Валя Филатова, мой дружок Васька Дедовский и Саня Самсонов, и первая любовь Валя Павелко, из-за которой в четвертом классе мы с Никоном не раз сходились на кулачках, и бледная отличница Валя Звонова, утонувший гораздо позже при спасении брата Генка. Коробов, незаметный Саша Четверкин, дружки Вова Земляков и Саня Карпов, и неистовый Валерка Каехтин, и жившая с ним рядом Лида Минаева, которая чем-то походила на медвежонка, томная и плавная Людка Голынская, жесткая как придорожная трава Любка Сизова, пришедший чуть позже второгодник Вовка Чурбаков, знаменитый Шкурин, который принес в класс настоящие боксерские перчатки и научил меня драться. Еще я помню могучую Аню Селиванову, которая занималась боксом вместе с нами и однажды нокаутировала Валерку Каехтина. Уже в более поздние годы она прославилась тем, что ее попытался изнасиловать какой-то чудак в парке перед киноплощадкой. Народ быстро собрался на неистовые женские, крики о помощи и увидел, как Анна, сидя верхом на бесчувственном уже мужике, награждает его ударами по посиневшей морде и зовет на помощь. Какой-то сердобольный из толпы сказал: «Так чего ж ты на помощь зовешь, деваха? Совсем его, что ли, добить?»
Детство состояло из нескончаемых «Трех мушкетеров», футбола, фантастики, легкой влюбленности, дружбы и недружбы, рыбалки, драк и всего остального, что постепенно делало нас людьми.
Если я кого-то не вспомнил, простите меня. Память человеческая и без того слаба, а с каждым годом она подводит меня все больше и больше. Каждый из этих людей внес что-то свое в понимание мною мира и обстоятельств, в которых мы жили.
Мы жили довольно дружно. Стычки с Никоном из-за Вальки Павелко не в счет, все равно усилия обоих остались безрезультатными, да и не могли они быть иными по причине нашего малолетства.