ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Шрифт:
Инспектор не только объявил, какое место занял каждый из нас: называя баллы, полученные нами за письменные работы по математике, он всякий раз выпевал, точно арпеджио из трех нот, три цифры, которые выражали в абсолютной величине «поведение, письменные задания, устные ответы». А директор молчал, но очень величественно.
Я был назван третьим после Жиллиса и Пико, которые разделили между собою первое место. Я остался, в общем, доволен, потому что мне свойственно мириться с любым положением. Ланьо списал у меня решения задач, предусмотрительно добавив несколько ошибок; но он перестарался, и пришлось ждать добрых
Начиная с номера двадцать второго оттенки инспекторского голоса постепенно менялись, переходя от печали к сожалению и от сожаления к порицанию. Наконец он скорбным тоном, хотя и очень обстоятельно, доложил:
— Тридцать первый, а также последний, Берлодье — полтора, шесть, четыре и ноль [71].
Директор, в бороде которого не дрогнул ни один волосок, мрачно повторил:
— Ноль.
Инспектор мгновенно поставил на листке крестик против фамилии Берлодье и, как автомат, отчеканил:
— Без отдыха в четверг.
Так директор лицея, не утруждая себя произнесением приговора, мог одним своим словом обрушить его нам на голову, как иной раз одного вздоха, подхваченного эхом, достаточно, чтобы обрушить лавину…
Вся эта лицейская машина внушала мне страх. Право же, здесь было слишком много начальников, мы не могли ни понять их, ни полюбить, ни расположить их к себе. Я жалел о своем школьном учителе, который не отличался внешним лоском, зато знал все, потому что учил нас всему, и французскому, и арифметике, и естественной истории либо географии. У него не было ордена, и мне случалось получать от него подзатыльники, но он всегда улыбался…
Вдобавок население лицея было неоднородно. Оно состояло из пансионеров, полупансионеров и экстернов, а экстерны поистине принадлежали к совсем иной породе людей, чем мы.
Когда Поль спросил меня, какие они, я ответил просто:
— Это ученики, которые и в будни носят воскресный костюм.
— Но это, наверно, дорого стоит! — в изумлении сказал Поль.
— У их родителей много денег. Есть у нас такой, зовут его Пико; он до того богат, что каждое утро мажет хлеб маслом с обеих сторон.
Поль, потрясенный такой расточительностью, протяжно свистнул.
Экстерны и вправду были слишком шикарны. Они появлялись с утра в полном параде. Они носили полуботинки из желтой или светло-коричневой кожи с широкими, как ленты, шелковыми шнурками, которые завязывались пышным бантом-бабочкой. Кое-кто щеголял даже в ботинках с круглыми набойками из толстой резины, которые привинчивались к каблуку никелированным винтом в форме креста. Это был «передвижной каблук» — последнее слово изысканной моды. Каблук с набойкой оставлял в пыли отпечаток, похожий на медаль с рельефным крестом посреди. Поэтому легко было узнать, где ступала нога экстерна; так старый траппер узнает след страуса или носорога.
Карманы у них были набиты шариками, они вечно сосали тянучки «Собачка скачет» или лакричные конфеты, пахнущие фиалкой, на второй перемене, в десять утра, они покупали у швейцара румяные рожки, золотистое миндальное пирожное по пять су за штуку; вот откуда возникла легенда, что наш швейцар давно миллионер.
Но в классе экстерны просто подавляли своим роскошным образом жизни. Отстегнув никелированные застежки рыжего кожаного или синего сафьянового портфеля, экстерн вынимал четырехугольный коврик с блестящим шелковистым ворсом и аккуратно расстилал его на скамье, дабы уберечь свой драгоценный зад от соприкосновения с голыми досками. Казалось, принимая эти меры предосторожности, экстерн хочет доказать, что недаром в сказке принцесса жаловалась, будто проснулась чуть свет вся в синяках из-за горошины, грубо напоминавшей ей о своем присутствии даже под четырьмя перинами.
Уместив таким образом свою особу, экстерн вынимал лакированный пенал и раскладывал перед собою его содержимое: ластик величиной с кусок туалетного мыла, блестящие металлические точилки для карандашей с узкой выемкой для грифеля, огромные разноцветные карандаши; а Офан, сидевший впереди нас, показал мне совсем особенный карандаш, который был сделан не из дерева. Вокруг очень толстого грифеля спиралью вилась узкая бумажная лента. Если грифель сломался, стоило лишь отвернуть несколько сантиметров бумажной ленты, и карандаш снова очинен! У экстернов были и ручки не то из оникса, не то из янтаря — так или иначе, из дорогого материала, — в которые вставлялись золотые перья; были у них и перламутровые перочинные ножички, острые, как бритва.
Рядом с такими сокровищами мое скромное достояние выглядело довольно жалко, и, признаюсь, в первые дни я немного конфузился; но я сам, своим умом, нашел то философское решение вопроса, которое испокон веку утешает бедняков, избавляя их от жестокой зависти: я решил презирать богатство, считать материальные преимущества чем-то второстепенным в жизни, и пришел к выводу, что предметами роскоши вправе гордиться не столько их обладатель, сколько их производители. Поэтому я мог беспечно любоваться часами Офана на золотой браслетке. Они так же добросовестно показывали мне время, как и ему, но обузой они были для Офана: он, а не я уклонялся от самой пустячной драки, боясь, что часы расколотят.
Однако некто Бернье из шестого класса «А1», мой сосед слева на уроке английского, чуть было не поколебал мое мудрое решение и, признаюсь, пробудил в моей безмятежной душе — правда, на несколько минут — болезненное и недостойное чувство зависти.
Однажды утром, когда Тиэйч открыл нам, что прилагательное в английском языке — неизменяемая часть речи, Бернье отвлек меня от этого приятного сообщения, тихонько прикоснувшись к моему локтю. Он подмигнул, вынул из нагрудного кармана какую-то серебряную трубочку и отвинтил ее колпачок. Затем покрутил металлическую шайбу на другом конце трубочки, и оттуда медленно выплыло золоченое перо.
— Из чистого золота! — прошептал он. — На нем проба! Такая роскошь показалась мне возмутительной нелепостью,
и я холодно спросил:
— Этим можно писать?
Он снова подмигнул и ответил:
— Гляди!
Не обмакивая перо в чернила, он написал свое имя тут же у меня на глазах.
Я было подумал, что это какой-нибудь особенный карандаш. Но Бернье тотчас меня разубедил. Этот приборчик писал синими чернилами, которые находились внутри трубочки и сами поступали по ней к золотому перу!