Дева и Змей
Шрифт:
Каждый год, каждое лето два месяца восхитительных каникул. Элис не любила вестерны: там часто убивали лошадей. И удивлялась, почему у лошадей нет крыльев, ведь они стали бы еще прекрасней, если б умели летать.
Ей много о чем тогда мечталось. Так что родители, в конце концов, стали беспокоиться. Как выяснилось – не напрасно.
Но ведь ее вылечили. Вылечили навсегда. Теперь ей твердо известно, где должны заканчиваться фантазии. И неужели она всерьез собирается рискнуть хрупким равновесием между здравым смыслом и воображением?
Элис встрепенулась, оглядываясь. Вот сад. Приземистые, с широкими кронами яблони. Дорожки засыпаны гравием, под деревьями темно-зеленая, густая
Ну, надо же, с какой любовью думаешь о родителях, когда они далеко!
Было жарко. Элис и не заметила, как растаяла утренняя зябкость. Солнце почти поднялось в зенит и под яблонями лежала густая, уютная тень. Можно было хоть весь день проваляться здесь, на травке, запасшись бутербродами и листая книжку. А можно было подняться, наконец, на Змеиный холм. Всё – сказки. Вымысел или ловкость рук, или обман зрения, устроенный с помощью гипноза, зеркал, черт знает чего еще. Главное, не забывать об этом, держать знание перед глазами, как темное стеклышко, когда смотришь на солнечное затмение.
Совсем не трудно.
Наверное, даже, легко.
До подножия холма, до начала тропинки наверх, она шла медленно, подбивая ногами мелкие камушки, глядя на облачка пыли, при каждом шаге поднимающиеся над дорогой. В городе улицы поливали, там, несмотря на тень от холма, блестел мокрый асфальт, вода, собираясь в ручейки, стекала в кюветы.
Кавалькада мальчишек на велосипедах, в клубах пыли мчалась по дорожке, что огибала город, проходя между холмом и окраинными домами. Элис посторонилась, уступая дорогу. Но дети, приблизившись к ней, спешились… у одного из “мальчишек” обнаружились туго заплетенные косички, выбившиеся из-под панамы.
Изрядно удивившись, Элис услыхала нестройное: здравствуйте.
И, поздоровавшись в ответ, спросила:
– Разве вы меня знаете?
– Нет, – ответили ей, – вы же только вчера приехали.
– Вы купаться идете? – спросила девочка. – Одной лучше не ходить. Хотите, я сестре скажу, она, как соберется с подружками, вам тоже позвонит?
– Угу, – поддержали девчонку сразу несколько мальчиков, – нынче ночью над холмом бледных всадников видели.
– Кого? – заинтересовалась Элис. – Ребята, может, вы мороженого хотите? Мне домашнее задание на лето дали, разные истории собирать. Давайте, я вас угощу, а вы мне расскажете, и про всадников, и почему нельзя одной ходить купаться.
Они переглянулись, раздумчиво взвешивая предложение, и сделали встречное:
– Давайте мы просто так расскажем, а мороженое – просто так.
– Только вечером, – добавил один из мальчишек, с большой родинкой на запястье, – сейчас нам домой надо.
Все, как по команде, подняли головы и посмотрели на солнце.
– А всадники, – быстро сообщила девочка, – они над вершиной взлетели и – р-раз! – в озеро провалились. Это мы думаем, что в озеро. Которое за холмом. А речка ведь как раз из него вытекает, так что сегодня туда лучше в одиночку не ходить, вдруг они не провалились в ад, а под водой сидят и по дну речному бродят.
– Спасибо, – серьезно кивнула Элис, – купаться я не пойду. Ну, всего доброго. Вечером заходите в гости, мороженое обещаю.
– До свидания!
Они оседлали велосипеды и под дребезжание звонков и разболтанных “крыльев” унеслись вдоль по улице.
Какие вежливые, воспитанные дети. И дружелюбные. Общительные. Не дичатся незнакомого человека. А с виду – вполне нормальные. На коленках ссадины, пальцы перемазаны ежевичным соком, волосы всклокочены, словно отродясь не знали расчески. Дети как дети. В любом городке – точно такие же. Разве что не в любом городке детишки здороваются с незнакомцами и всерьез предупреждают о выдуманной опасности.
Давно и далеко…
Это он запомнил навсегда: быть, как смертные, значит быть смертным, понимать их, принимать, и принимать себя таким же, как они. Было трудно. Особенно, когда обряд крещения запер его душу в беспомощном теле младенца. Имя стало цепью, приковавшей беспокойный крылатый дух к мягкой, но тяжелой плоти. Было время, когда он ненавидел свое имя.
Кормилице запрещали говорить с ребенком: никаких колыбельных, никакого сюсюканья, ни одного ласкового слова. Может быть, поначалу добрая женщина готова была полюбить малыша, но приказом князя ее собственного сына убили в колыбели, чтоб ни одна капля молока не оказалась отнята у бастарда, и мальчик, нареченный Михаилом, сразу стал для кормилицы упыренышем, ведьминым отродьем. Он знал, что женщину убьют, как только пропадет нужда в ее молоке, он прислушивался к новому для себя чувству, называвшемуся “жалость”, но он был, пусть Волшебным, однако ребенком, и, нуждаясь в любви, болезненно воспринимал ненависть.
Пока кормилице не вырвали язык – отец, случалось, запаздывал с принятием правильных решений, – замок успел переполниться слухами. О двухнедельном младенце, который умеет говорить, о младенце, не пачкающем пеленки, о крохотных острых зубках, на первом месяце жизни прорезавшихся из мягких десен. И о том, что больше молока любит выродок живую человеческую кровь.
Что ж, все было так. Он любил кровь, и любил отца.
Вкус крови и образ отца – слившиеся воедино воспоминания. Большой человек, с большими руками и длинными усами. Черные глаза горят сдержанной внутренней силой, и сила эта не может выплеснуться, заточенная в смертном теле, но она есть. Имя ей – любовь. Имя ей – жестокость. Отец был для мальчика всем миром, вокруг отца вращались вселенные, и он, самый главный, самый сильный, самый любимый улыбался в ответ на улыбку сына, и отвечал любовью на любовь. И мог защитить от чего угодно даже уязвимое и хрупкое младенческое тело.
А больше бастард не любил никого. Может ли ребенок полюбить тех, кто ненавидит его?
Мальчику было три месяца, когда он начал ходить. Непослушная плоть медленно, но верно покорялась, он учил свое тело выполнять приказы, с каждым днем все более сложные.
– Теперь можно кормить его обычной пищей, – решил дед, – пусть живет у меня.
“Обычной”? Что это? Как это? Разве молоко и кровь – это не еда? Неужели отец заставит его питаться грубой пищей смертных, такой же отвратительной, как жесткая ткань одежды и белья в колыбели?