Девичье поле
Шрифт:
Он перевёл дыхание и, видя дружеский взгляд Наташи, продолжал, уже с лёгкой улыбкой:
— А если вам показалось, что я любовался своими словами, так ведь и это не грех. Отчего бы и не любоваться той истиной, которая в них дорога мне. Ведь истина и красота — синонимы. Художница, любуйтесь красотой истины!
— Вот видите, — смеясь, ответила Наташа, — вы противоречите сами себе. Искусство отвергаете, а красотой любуетесь.
— Да полноте! Ничего этого я не отвергаю, — просто сказал Соковнин. — Неужели вы так мало меня знаете, чтоб не понять, когда я говорю убеждённо и когда шучу, хотя бы и серьёзным тоном. Просто, даже по нашим былым разговорам о выставках вы должны знать, что я совсем не так равнодушен к искусству.
Наташа улыбнулась, слушая его, и равнодушным тоном, как о предмете, не заслуживающем обсуждения, сказала:
— Ну, ваше наслаждение смотреть на картину я не променяю на мой труд создать её. Вы попробуйте увлечься каким-нибудь искусством, и тогда вы поймёте, какое это наслаждение.
— Зачем я буду пробовать, когда Золя так хорошо изобразил в l’Oeuvre все ужасы этого наслаждения, доводящего до петли, — шутливо возразил Соковнин, и убеждал: — Нет, вы попробуйте увлечься, как я, свободой существования, тогда вы поймёте, какое это наслаждение. Каждый человек чем-нибудь увлекается, и должен увлекаться. У меня в этом отношении большое поле для наблюдений в кругу моих товарищей: кто во что горазд. Я никому не мешаю, но как-то ни с кем не мог «сгруппироваться». Быть может, потому, что я «единственный», и увлекаюсь моей свободой.
Наташа с какой-то несвойственной ей осторожностью, точно входя в неведомый ей круг, спросила:
— А правы ли вы, оставаясь таким безучастным ко всем и ко всему?
Соковнин оживлённо возразил:
— Что значит, прав ли? Кто установил надо мной своё право? И какое право? Я прав пред самим собой — и этого довольно. Что значит «безучастен»? Я лично живу — значит, участвую в общей жизни. И по-своему работаю. Безучастен! Я верю только в свою личную духовную свободу. Всяким участием я может быть совершу зло, даже тогда, когда буду противиться какому-нибудь злу.
В его голосе звучала лёгкая ирония, и Наташа не могла дать себе отчёта, высказывает ли он искреннее убеждение или только забавляется нанизыванием софизмов. Она не находила слов для вопроса, который ей хотелось бы задать ему сейчас, а он с той же едва уловимой иронией продолжал:
— Я «не противлюсь злу насилием». Я ищу свободы только в самом себе, как «царствие Божие внутри нас».
Он замолчал, закурил новую папиросу и выпустив несколько колец дыма, с усмешкой сказал:
— Ну, что же, вот теперь вы, в свою очередь, сидите с опущенным взглядом и изучаете узоры на снегу под ногами?
Наташа подняла, голову и посмотрела ему в глаза пристально и вдумчиво, и сказала, с дружеской улыбкой, серьёзным тоном:
— Слушаю вашу лекцию и думаю, как мне совместить свободу «внутри себя» с моей «рабской» преданностью святому искусству. Понимаете?
— Понимаю, — улыбаясь же, ответил Соковнин, и продолжая курить, замолчал.
Наташе не хотелось вызывать его теперь на разговор каким-нибудь своим вопросом, как не хотелось прерывать его, когда он говорил. Она боялась своими возражениями нарушить его «исповедальное» настроение.
И Соковнин, помолчав, продолжал:
— Да я не так безучастен к искусству вообще, как вы думаете, Наталья Викторовна. Тянуло ведь и меня к нему. Одно время чуть-чуть в актёры не пошёл. Да только вот, когда я стал приглядываться побольше к моим товарищам, ушедшим на сцену, мне стало жаль моей свободы. Они искали там и вдохновения, и постижения жизни, и широты кругозора. «Сцена — сама жизнь». А я наоборот замечал, как быстро все они суживались в своей специальности. У них просто не оставалось времени постигать жизнь вне театра. Прямо-таки не было времени. Все сводилось к мысли о сцене, о тех ролях, которые они будут играть, о рецензиях, которые пишут о театре, о великих и малых исполнителях великих и малых ролей. А вся остальная жизнь отходила для них на задний план. Широты мировоззрения, да даже и свободы мировоззрения у них нет. Да по-моему и быть не может. Просто потому, что у них нет самого главного: нет святого недовольства своей судьбой, своим делом, своимсвятым искусством. Разумеется у тех, кто пользуется успехом. Для меня вот, например, моё сельское хозяйство только необходимый труд. Физическая необходимость создавать условия для того, чтоб чувствовать себя независимым и свободным. А сам по себе этот труд — тоска. Порой ведь и у меня душа-то рвётся к чему-то другому, далёкому, прекрасному, недостижимому… А я вот за сименталками навоз убираю, да число возов его подсчитываю.
«Боже, как это похоже на то, что говорила Лина!» — подумала Наташа. И посмотрела в глаза Соковнину таким взглядом, как будто перед ней была Лина. Стало светлее на душе от этого взгляда и у Соковнина, и ему захотелось быть ещё откровеннее. Он, оставаясь сидеть, немного нагнулся и потянулся всем корпусом вперёд, точно стараясь быть ближе к Наташе, и уже более задушевным тоном говорил:
— Да, Наталья Викторовна, наружность бывает обманчива. Вам вот казалось, что я смеюсь над вашим искусством, что я увлечён своими мелочными хозяйственными заботами, а дело-то как раз наоборот. Но я вам повторяю, в этом моя свобода. Вы, профессиональные художники, музыканты, артисты, вы любите вашу профессию, вы уходите в неё душой и телом. Ваши успехи составляют предмет радости и гордости для вас. И это всех вас ограничивает. Встречал я людей искусства, читал я биографии всяких знаменитостей, и мне всегда казалось, что все они приносят себя, свободного человека, в жертву этому Молоху — искусству, приносят всего себя без остатка. А если они не делают этого, они остаются жалкими посредственностями или дилетантами. Поэтому-то вот мне все свободные профессии кажутся такими далёкими от свободы, от духовной свободы. А по мне — высшее счастье, какого может достичь человек-философ, это чувствовать себя в каждую данную минуту свободным в своих мыслях, в своих суждениях, в самых желаниях…
— Позвольте, — горячо возразила наконец Наташа, перебивая его, — да на кой чёрт мне ваша свобода, если она не даст мне того наслаждения, какое даёт мне моё искусство?
— А это уж простите, — спокойно ответил Соковнин, — кому что! Чувство влечения к духовной свободе, это тоже своего рода призвание, как и призвание к искусству. Для меня моё ценнее.
Наташа некоторое время посмотрела ему в глаза. Во взглядах у обоих было теперь выражение большой сердечности. Наташа сказала ему:
— Слушайте, Николай Николаевич, вы гораздо интереснее, чем я о вас думала.
— Будто бы? — с дружеской улыбкой, тихо сказал он.
— Нет, правда, вы мне сегодня больше нравитесь… чем всегда.
— Ну вот, видите, а вы оказывается, меня и не знали. Узнали бы ещё поближе, так, может быть, я понравился бы вам и ещё больше. — Помолчав, он добавил: — А если бы вы поближе узнали, что такое моя свобода, вы может быть и её предпочли бы вашему искусству.
— Ну, а я вам скажу, что если бы вы узнали, что такое моё искусство и те радости, которыми оно дарит художника, вы предпочли бы его вашей свободе.
Точно ища где-то подтверждения своим словам, она взглянула в сторону, вдаль, вниз под гору и, меняя тон, сказала:
— Смотрите, я вижу Лина машет нам платком. Они встали и собираются идти дальше.
— Пойдёмте, — сказал Соковнин таким подавленным тоном, как будто его оторвали от чего-то очень важного и дорогого.
Он помог Наташе встать на лыжи. Сделав несколько шагов, они подошли к склону.
Соковнин сказал:
— Ну, держитесь ровнее, устойчивее… Мы покатимся прямо вниз. Ну, катитесь.