Девичье поле
Шрифт:
А вот среди них вкраплены одинокие тёмные ели с развесистыми тёмными ветвями, прямыми, никнущими к земле, точно пряди волос, небрежно причёсанной или взъерошенной головы. У них интеллигентный вид, — художника, профессора, учителя, журналиста — разве не отличите вы в толпе?
А вот ещё какие-то деревья? Без листьев теперь не узнаешь, ольха ли, вяз ли? Может быть и осина? На их ветвях крупными хлопьями лежит снег. Наташе почему-то приходит в голову сравнение их с поседевшими и облысевшими на службе чиновниками. Их тут немного, но они как-то все выпятились вперёд, заслонили даже собой самые стволы и сосен, и елей.
А вот кучками стоят берёзы, ещё совсем молодые,
Насмотревшись, Наташа переводит взгляд на Соковнина. А тот все сидит, повесив голову, и пускает струйки дыма от уже догорающей папиросы.
— Да вы что это так задумались? — весело говорит ему Наташа.
— Не мешаю вам.
— Что же у вас узоры что ли под ногами написаны, что вы даже не взглянете вокруг? Ведь это же красиво! Понимаете, ведь это страшно красиво!
В её шутливом весёлом тоне уже слегка звучало раздражение.
Соковнин поднял голову, оглянулся и спокойно-спокойно сказал:
— Красиво.
— Вот видите, что значит, в вас нет художественной жилки! Вас это так мало интересует, что вы, здесь, перед этой великой Божьей красотой, способны думать, смотря в землю, Бог знает о чем: быть может о ваших сименталках.
Он бросил на неё немного резкий, жёсткий взгляд и по-прежнему спокойно ответил:
— Хорошая порода.
Наташа вдруг смутилась, поняла, что была неправа, в глазах её засветилась тёплая ласка и она сердечным тоном произнесла:
— Ну, полно, не сердитесь… Простите, что я вам это сказала… ведь это я зря.
— Нет, в самом деле, — продолжал вполне серьёзно Соковнин, — очень ценная порода. Может стать доходной, если только за ними хорошенько ухаживать. Весь вопрос в том, чтобы акклиматизировать их и приспособить к нашему корму.
— Ну полноте, Николай Николаевич, разве это мне интересно… в эту минуту.
— А почему вы думаете, что мне интересны ваши художественные впечатления?
Наташа опять вспыхнула:
— Потому… что… потому что… это для всех интересно! Я не говорю о своих толькохудожественных впечатлениях. А искусство — это для всех.
— Представьте, что не для меня.
Наташа взглянула на него сначала с серьёзным недоумением, с готовностью протестовать, потом улыбнулась и ласково сказала:
— А знаете, я вам не верю. Не сердитесь, Николай Николаевич, но ведь вы совсем не такой злой, каким хотите казаться… И я не такая. Дайте руку на мир… Ну, слышите, дайте руку!
Он, не торопясь, протянул ей руку.
Наташа сказала:
— Отчего мы с вами всегда спорим и ссоримся?
— От разницы мировоззрений.
— В чем разница?
— Вы — рабыня, я — анархист.
— Я — рабыня?.. Объясните.
— Вы думаете, что с вашим свободным искусством вы уже так свободны. Да никогда! Вы подчинены всяким законам вашего искусства. Вы подчинены технике, вы подчинены вдохновению, подчинены внушению. Подчинены, наконец, просто моде, подчинены вкусу потребителя.
— Неправда, — горячо возразила Наташа, — а пишу не для потребителя, я пишу для самой себя!
— Вот это неправда, — усмехнулся Соковнин.
— Почему?
Соковнин уверенным, авторитетным тоном, отчеканивая слово «неправда», говорил:
— Неправда — если вы хотите успеха. Неправда — если ваше искусство для вас источник существования. Неправда — если вы хотите воздействовать вашим искусством на кого бы то ни было. Все неправда. Вы, с вашим свободным искусством, все ваше мировоззрение подчиняете только ему, только вашей профессии. Я говорю вам это как истинный анархист, не знающий другого бога, другого авторитета, кроме свободы моего самопроизвольно определяющегося духа.
— Да что вы все носитесь с вашим анархизмом, — уже с меньшей горячностью, но также уверенно заметила ему Наташа. — Начитались разных книжек, да и кричите о своей свободе. Точно и вы не подчинены всем условиям вашей жизни, и вашим сименталкам, и вашему хозяйству.
— Я ему не подчинён, — спокойно продолжал отстаивать своё Соковнин. — Я вам уже сказал, что я расту, как вот эти сосны. Сосу корнями из почвы соки, которые есть в ней, не ища никому угодить, не желая никого пленить. Ни сам не подчиняюсь, и никого не подчиняю. С окружающими меня живу по договорному праву, и пользуюсь всем тем, чем мать-жизнь наделила меня по происхождению от богатого отца, совершенно так, как пользуюсь моими физическими и духовными силами, которыми мать-природа наделила меня при рождении. Мне хорошо. И я не вижу никакой надобности переустраивать свою жизнь по чьему бы то ни было чужому вкусу. Живу, смотрю на мир, и думаю о нем, что хочу. Понимаю его, как хочу. Мне ни до кого нет дела: ни до религии, ни до государства, ни до каких бы то ни было теорий нового склада, ни социалистских, ни анархистских. Я проштудировал их все, убедился в их взаимном противоречии и взаимном отрицании, и ни с одной из них не согласился в целом. Да и почему я должен согласиться с тем или другим учением. Как истинный анархист, — анархист Божьей милостью, а не по тому, что легло мне на душу из последней прочитанной книжки, или что мне внушила толпа, — я сам создаю свою жизнь такой, какая мне кажется лучшей для меня среди окружающих меня. Я «единственный» и по Штирнеру и сам по себе. И если милый Штирнер сказал раньше, чем я родился, что «высшим законом для нас является личное благо», то из этого не следует, что тысячи людей и до него и после него не додумывались сами, как вот я, например, до этой великолепной мысли, что все на свете должно играть лишь служебную роль для моего счастья…
Наташа внимательно слушала его, серьёзное лицо её постепенно становилось светлее, и теперь, с лукавой улыбкой, она прервала Соковнина:
— А знаете, в чем будет ваше счастье?
Немного озадаченный, он вопросительно посмотрел на неё. Наташа с лёгкой улыбкой сказала:
— Быть профессором.
Соковнин немного смутился, и продолжал смотреть все так же вопросительно.
Наташа добавила:
— Говорить с кафедры. — И, уже совсем рассмеявшись, сказала: — я вот смотрела: вы говорите, слушаете себя и сами собой любуетесь.
Румянец, покрывавший от морозу щеки Соковнина, распространился теперь на все лицо. Соковнин моргнул, и на мгновение взглянул в сторону. Наташе вдруг стало жаль его: точно она нечаянно испортила какую-нибудь хорошую, ценную вещь. И ей хотелось сказать ему что-нибудь ласковое. Но Соковнин уже оправился от смущения:
— Нет, Наталья Викторовна, профессором я не буду. Простите, если я сказал что-нибудь неугодное вам. Разговорился я с вами в этом тоне просто потому, что на меня сегодня такой стих напал… исповедальный, что ли… Может быть, моя душевная беседа и выходит похожей на профессорскую, речь, может быть… Но это оттого, что ведь я говорю не просто только то, что на ум взбредёт, я говорю о том, что продумал, перечувствовал, что приняло в моем мозгу уже определённые формы…