Девичье поле
Шрифт:
— Полина Викторовна, вы ли это?.. — с улыбкой и безотчётным желанием сказать приятное, прервал её Соковнин.
Лина взглянула на него с оттенком недоумения, и немного сухо спросила:
— Почему бы и не я?.. Разве мне не свойственно увлекаться, очаровываться поэзией, искусством?
— Увлекаться, очаровываться, да, — убеждённым тоном сказал Соковнин, — но вам не должно быть свойственно завидовать. — И, чтоб пояснить свою мысль, добавил: — Иначе, кто же мешал бы вам самой отдаться тому или другому искусству?..
— Отсутствие таланта, — просто ответила Лина.
Соковнин, с тем же безотчётным желанием быть приятным, стал возражать, стараясь доказать, что у каждого найдутся какие-нибудь художественные
— Да и не нужно это, — сказал он как неопровержимую истину, неожиданно противореча самому себе.
Лина с улыбкой сомнения горячо возразила:
— Как — добровольно отказаться от развития таланта, раз он у вас есть? С какой стати? Почему?
Соковнин очень убеждённо отвечал:
— Потому, что не всем свойственно дышать той атмосферой, которой вы сейчас готовы были позавидовать и в которой только и расцветают полным цветом истинные таланты.
— Позвольте! Почему? — продолжала спрашивать его Лина.
— Потому что это атмосфера горных вершин. Не всякие лёгкие, не всякое сердце выносят её. Как не всякие выносят и давление внизу у берегов житейского моря. Большинство ищет более умеренных высот.
Начался один из тех отвлечённых споров, какие Соковнин вёл обыкновенно с Наташей; только теперь это ему было гораздо труднее. Тогда, в своей самоуверенности, он не боялся ненужными противоречиями вызвать дурное настроение у противника, лишь бы последнее слово всегда оставалось за ним; теперь приходилось быть осторожнее; с Линой надо было сразу установить такую общность взглядов на жизнь, которая завоевала бы ему её сердце. К этому присоединился и тот разлад в собственном мировоззрении, который он испытывал со времени своей неудачи у Наташи. С тех пор он свои, так часто парадоксальные суждения, высказывал уже вообще менее уверенным тоном. Но и теперь сводил все к тому, что лично он предпочитает, не трудясь над трудными задачами искусства, пользоваться тем, что в этой области создают другие, и расплачиваться за это более лёгким трудом.
— Вы, когда говорите об искусстве, всегда стоите на капиталистической точке зрения, — возражал ему Фадеев. — Всегда предполагаете, что предметы искусства, доставляющие наслаждение, можно купить, и поэтому выделяете художников в особый класс. А теперь уж приписываете этому классу даже и особые условия существования и физического, и духовного. Если это и так, то все это выработалось капиталистическим строем.
Соковнин посмотрел на него и с маленьким злорадством подумал:
«Ах, милый Федор Михайлович, как ты складно говоришь, когда ты по начитанному!»
И ироническим тоном спросил:
— А как будет в вашем? Каждому отмерят порцию казённого искусства для наслаждения во благовремении?
Фадеев с добродушной улыбкой ответил:
— Нет, отмеривать будут только порции необходимых средств к существованию, а заботиться об эстетическом наслаждении искусствами предоставят каждому по мере его собственных талантов. Когда не будет денег на покупку предметов искусства, этими предметами будут пользоваться те, кто их будет сам создавать для себя. Как это и было в патриархальном быту у народов, не имевших денег. Представьте, как это будет хорошо! Сумею я написать для себя картину, она у меня и будет. А напишу ещё одну, могу подарить её кому-нибудь. Вот тогда все, у кого есть хоть маленький художественный талант, и будут развивать его. Возможность для этого и досуг будут у всех равные. А выдающиеся таланты будут привлечены к общественным учреждениям.
Соковнин немного небрежным тоном прервал его:
— Словом, будут патриархальные домашние рукоделья, сюрпризы и сувениры, и патентованные казённые заказы.
И, бросив взгляд в сторону Лины, точно ища у неё сочувствия и поддержки, он уже с большей горячностью заговорил:
— В сущности, ваша «не капиталистическая» точка зрения, Федор Михайлович, представляет собой торжество недаровитой массы над талантами. Она гораздо более эгоистична, чем моя. Да, я выделяю истинных художников всех родов искусств в особый класс, я признаю в них особую породу, признаю, что для них нужна особая атмосфера. И каждому, кто не принадлежит к этой породе, я всегда скажу: лучше быть почвой, питающей корни настоящих талантов, и оплодотворяющейся их семенами, чем пустоцветом или не распустившейся завязью. Талант, конечно, прежде всего — неравенство. Культ талантов, культ неравенства…
Соковнин говорил горячо, быстро, и Фадеев, все время видимо желавший что-то сказать, теперь прервал его добродушным, но очень нервным тоном:
— Имею очень многое возразить, но пока не возражаю. Продолжайте.
Соковнин продолжал:
— Мне противна самая мысль об общем равенстве, как идеале. Я признаю и люблю неравенство, которое постоянно вижу вокруг себя. Я готов все отвергнуть в современных условиях существования, что нарушает свободу проявления личной жизни, и все признать, что мне эту личную жизнь украшает и облагораживает. Я, например, буду отвергать семью, как принудительную, исключительно санкционированную форму для осуществления прав взаимной любви. Но я признаю ту же семью, как свободный союз двух взаимно любящих друг друга существ, которым не нужно чужой санкции, чтоб жить, наслаждаясь близостью друг друга. И прежде всего — признаю чистоту семейного союза, его, так сказать, святость, что ли.
— А проституцию, созданную современным строем, признаёте? — спросил Фадеев.
— Признаю. Признаю, как проявление свойств человеческой натуры, не зависящих от того или другого строя, а только развивающихся в согласии с ним.
— Ну, и красивое донжуанство признаёте? Изящный гетеризм признаёте? — спросил Фадеев.
Не задумываясь, с торжествующей улыбкой Соковнин ответил:
— Признаю. Признаю, как проявление свободы личности.
— Любопытно, — с усмешкой заметил Фадеев.
Но, несмотря на несколько иронический тон, он со всей свойственной ему искренностью был теперь заинтересован тем, что скажет Соковнин. Он даже переменил позу на более удобную, как бы готовясь быть особенно сосредоточенным.
Лина все время слушала Соковнина тоже очень внимательно, задумчивым взглядом смотря ему в лицо.
Соковнин продолжал:
— Повторяю: признаю красоту, законность, право на полное уважение и за донжуанством, и за гетеризмом. — И, сделав приостановку, отчётливо произнёс: — Но не для себя. Я предпочитаю семью. Я — семьянин по призванию. Мне донжуанство чуждо, всегда было чуждо по духу моему. Взять его дешёвое, лёгкое — это не соответствует моему эстетическому развитию; а трудное, достающееся борьбой, оно противоречит моей теории брать жизнь легко, без переутомления. Моё отношение к донжуанству поэтому совершенно аналогично с моим отношением к искусству. И в моих глазах то и другое имеет огромную связь — я готов сказать — связь неразрывную. Гармония семейной жизни, верность супругов друг другу, привязанность к семейному очагу, все это — оседлость. А искусство, это — кочевание от одной идеи к другой, от одной формы её выражения к другой. Это вечное искание новых тучных пастбищ для новых и новых идей. Искусство, остановившееся на одних и тех же идеях, застывшее в одних и тех же формах выражения их, будет уже не искусство, а ремесло. Художник, как Дон Жуан, мечется в поисках новой возлюбленной, олицетворяющей в совершенстве его мечту, его грёзу. Поэтому-то, за редкими исключениями, я и считаю неразрывно связанными с искусством и донжуанство и гетеризм.