Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной
Шрифт:
— Я сам хочу…
— Желаешь полизать женские гениталии? Бедненький… Так удобно?
— Угу.
— Что ж. Так действительно лучше, верблюженок… Верблюжонок тянется к лону, что породило его, испуганный бескрайней пустыней мира, лижет его, в надежде вновь растворить врата, исторгнувшие жалкое тельце на раскаленный песок… Помнишь, как сказано в «Заратустре»? Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд, и, наконец, ребенком становится лев.
Отталкиваю жалкое создание, бью наотмашь, затем ногой — по слюнявым губам, по щекам, чтобы в кровь, в кровь, в кровь!
— Что… зачем… стой…
Размазывает сопли, юшку, кровоточит,
— Щенок! Подонок! Ничтожество! Чмо! — удачно заезжаю пяткой в зубы и опрокидываю его на пол. — Шакал! Собака! Козел! Еще! Еще!
Безумный взгляд. Коровьи глаза, полные прозрачного ужаса, набухающего крупными слезами. Обида. Вот засранец! Усаживаюсь на тощую птичью грудь. Сердце трепещится. Дрожь. Пот. Вцепляюсь ногтями в щеки и с наслаждением процарапываю в розовой глине кривые меты. Визг. Писк. Сжимаю кулак, примериваюсь и влепляю в правый глаз. Дерганье, нечленораздельный вой. Наклоняюсь, поцелуй, расслабляющий, успокаивающий, чтобы затем прикусить верхнюю губу, оттянуть, отпустить, наблюдая, как она набухает, затекает кровью, сочится сквозь прокусы мелкими алыми бисеринками.
— А вот это тебе еще больше понравится, — похлопываю по распухшим щекам. Подбираю ноги, присаживаюсь на корточки и изливаюсь, журчу, умываю. Цепляется за колени, оборачиваюсь и вижу, как член содрогается, выбрасывая одну за другой белесые порции семени. Молния сладострастия пробивает сверху до низу, обрушивается на темя, сбивает с ног. Падаю, ворочаюсь слепой пиявкой в лужах спермы, мочи, слюны и пота.
— АААААА!!! — надоедливый, жуткий вой обезумевшего животного. Чувствую его приближение, но бессильна, опустошена, разорвана, как тряпичная кукла. Трясущиеся пальцы ощупывают спину, затылок, спускаются к ягодицам. Тело наваливается, взгромождается — мокрое, отвратно пахнущее, тестообразное, точно распухшая амеба. — АХ! АХ! АХ!
Движение, пока только между ног, в промежности, по скользкой, все еще раскрытой раковинке — мягкость, набирающая силу, деревенеющая, измождающая нежданной пыткой пробуждающееся тело. Пальцы проникают в сфинктер, раскрывают, растягивают, забираются вглубь… Больно! Как же больно!!! Но лишь мгновение, крошечное мгновение, вслед за которым тонкие разведчики покидают облюбованный плацдарм, открывая дорогу сладкому тарану… Брутальный секс. Животный трах. Извращенная yeblya. Yebut в жопу. Разламывают, кусаются, щиплются, царапают. Входят на полную, стонут и выбрасывают. Собирают волосы на затылке, оттягивают и с наслаждением припечатывают к полу. Рот заполняется кровью.
— Сука! Какая же ты сука!
Поднимаются для последнего аккорда — ответная милость золотого дождя, горячих струй на исцарапанной спине.
— Сколько философы размышляли о Я, но оно всегда ускользало от них, исчезало в трансцедентальных далях, маячило вдалеке неясной фатой-морганой… Интуиция. Последовательность. Интуиция может быть только интуицией тела — единственной реальностью души, парящей в немыслимых эмпиреях. Но ничто так не пугает ученый мир, как подобное и, в общем-то, банальнейшее соображение. Стоит лишь признать, что вся глубина их мысли измеряется длиной их члена, трудностями дефекации, проблемами мочеиспускания, несварением желудка, головной болью, чтобы разрешить проблему собственного Я, которое есть телесность и ничего, кроме телесности. Но кто любит простые ответы? Кто потерпит, что некто наберется смелости и пошлет на huj две тысячи лет пустопорожнего переливания истины в ложь и лжи в истину?! Если быть последовательным… Самым величайшим философом в своей последовательности был Филипп Майнлендер. Ему хватило смелости на то, на что Ницше решился лишь в Турине…
— Кто такой этот Майнлендер?
— Гений. Титан. Апостол. Величайшая интеллектуальная бездарность… И это — комплимент.
— Расскажи.
— Лучше всего — чужими словами. Цитирую: 1 апреля 1876 года некто Филипп Майнлендер, никому не известный молодой человек 34 лет, получил из берлинской типографии Грибена только что отпечатанные авторские экземпляры своей почти шестисотстраничной книги «Философия искупления». Некоторые из них он оставил в комнате, другие снес на чердак. Вернувшись, он соорудил из книг подест, взобрался на него, ухватился за заранее укрепленную петлю и просунул в нее шею. Оставалось поработать ногами, что он и сделал, упершись в книги одной ногой и резко оттолкнув свободной свежие, пахнущие еще типографской краской экземпляры… Странно, да? Почему заигрывание со смертью и клоунские призывы к самоубийству философов вознаграждается Нобелевской премией, а тоже самое реальное самоубийство — лишь забвением, в лучшем случае историческим анекдотом?
— Ты о Камю?
— Неважно…
— Прости меня…
— Будь последовательным! Не извиняйся за изнасилование, не сожалей об убийстве, не раскаивайся за предательство. Иначе… Иначе станешь философом… Одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
— Страшно…
— Думать — всегда страшно. Это самая жуткая вещь, на которую только способен человек. То, что он затем творит — лишь бледная копия разверстой в нем бездны.
— Кто так сказал? Ницше?
— Иди в pizdu.
— Прогоняешь?
— Дурачок… Наоборот, приглашаю.
37. Утро понедельника
Утро. Морось. Дождь по крышам стучит ободряющим стаккато. Чищу зубы, разглядываюсь в зеркале — добропорядочный синий чулок в ночнушке до пят, растрепанные волосы. Конец выходным, начало трудовых блудней. Выползает уставшая бледная вошь на рабочую, блядь, панель… Кто любит понедельники? Никто. Несчастный день, неотличимый от других ничем, кроме крошечной пометки в календаре. И этого достаточно, чтобы привести в движение миллиарды людей! Auszeichnung. Отмеченность. Кто сказал, что идеи движут массами? Не нужно идей, достаточно обычного календаря.
Одеваюсь, крашусь, брожу с кружкой по комнате. Разглядываю шкафы — сытые, невозмутимые, высокомерные от проглоченной мудрости. Спотыкаюсь о разбросанные книги, до которых пока не дошли руки, ну и голова, конечно. Скоро весь пол загромоздят, но убирать нельзя, нельзя отдавать их этим деревянным желудкам. Вон, щерятся зияющими проемами в золотистых рядах, пускают пыльные слюнки, разглядывая близкую добычу. Хрен вам! Знаю ваши повадки — стоит лишь расслабиться, составить валяющиеся фолианты на полки и считай сгинут без следа, даже не вспомнишь, что когда-то хотела что-то там прочитать…
Сажусь на пол, беру первое попавшееся. Ага. Замечательно. Опять немцы. Die Geburt der Tragodie. Как говаривал Готфрид Бенн, философия — чисто немецкое изобретение. Поэтому первым немцем был Гераклит, вторым — Платон, и оба — гегельянцы. Что такого в немецком языке, отчего любой акт подлинной мысли почти автоматически облекается в акт философствования? А во что облекается акт мысли в русском языке? В религиозный экстаз? Языки аналитические, языки флексивные. А как насчет японской философии? Китайской? Границы мира — они же границы языка.