Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
Шрифт:
Ирландская застольная
На тарелке, окруженная розами из лука и свеклы, лежит котлета. На котлете сверху прилажен перец. Перец полыхает огнем: внутри перца воткнута свечка. Называется это «комиссарское жаркое». «Комиссарское жаркое» — фирменное блюдо Василия Карповича, верблюдского шеф-повара.
Василий Карпович стоит возле нашего столика с блюдом в руках и говорит речь:
— Дорогой наш товарищ Скейлард! Лев Робертович! Я хочу, то есть мы все хотим (сзади Василия Карповича стоят официантки Валя и Зина),
Василий Карпович не договаривает, машет рукой и ставит блюдо на стол. Скейлард сгребает шеф-повара в охапку, и они целуются. Затем Скейлард целует Валю и Зину. Василий Карпович говорит:
— Зина, принеси товарищам нормальные антрекоты.
И уходит к себе.
А мы едим нормальные антрекоты и винегрет, и любуемся на «комиссарское жаркое», и пьем. Взрослые пьют коньяк, а я — ситро. И нам хорошо.
Мимо нашего столика по ковровой дорожке проходит какой-то мне еще незнакомый дядечка во френче и брюках. В руках у дядечки судок и бидончик. На обратном пути с раздачи, пройдя мимо нашего столика, дядечка вежливо улыбается и чуть кланяется в нашу сторону. Все молчат и ждут, когда он пройдет.
— Ну вот, — невесело усмехается директор. — Пошел хмыгь. Повеселились…
— Что-ньибудь нье так? — спрашивает Скейлард.
— Все так, — отвечает директор.
Скейлард оглядывает наши лица.
— Мнье, наверное, нье следовало, — говорит он негромко, — устраивать это… Но я так хотьел…
— К чегту, Лева. Не могочь себе голову. Не то, так это. Ладно… Ну, за дгужбу нагодов!
Все чокнулись и выпили. Директор встал.
— Ну, я пошел. Дела… Счастливо, Лева. Не забывай.
И ушел.
«Как он может уйти так? — думаю я. — Ведь Лева уезжает… навсегда».
У меня даже дух захватывает, когда я представляю себе, что означает слово «навсегда». Как это может уехать Лева, который еще неделю назад орал на мою маму за то, что она не позволяла им с папой в два часа ночи начинать новую партию в шахматы.
«Женщины ньикогда ничьего не понимают в шахматы!» — кричал Лева.
Мама хохотала, а папа шикал на них и говорил, что они разбудят меня.
«Уже разбудили!» — кричала я из соседней комнаты.
И все смеялись.
«Вы кричите на меня, Лева, словно я уже ваша тетка», — смеялась мама.
«На тьеток я не кричу, — отвечал Лева. — Я их боюсь».
Лева ужасно длинный. Нина-Большой и тот, наверное, ему по плечо. Один раз Лева повел нас в кино, и во время журнала на него сзади начали шипеть (наверное, там сидел кто-нибудь не верблюдский): «Гражданин, сядьте! Гражданин, сядьте…» На него цыкнули: «Тихо ты! Это Скейлард…» Но тот не понял и продолжал шипеть. Тогда Лева встал и сказал: «Вот так я стою. А вот так я сижу».
И гражданин замолчал, пристыженный.
Это был ужасный фильм. Лео уверял меня почему-то, будто мне будет «невероятно смешьно». И действительно, кругом все смеялись. А на меня с того самого момента, как машина начала кормить Чарли, напал страх, и я продрожала почти весь фильм. А когда Чарли стал кататься на роликах, я вообще решила, что все кругом посходили с ума, если не видят, как все это страшно, и хохочут. И самое жуткое было то, что мои мама и папа и Скейлард смеялись тоже.
Я начала реветь уже не на шутку, и мама, увидев, что со мной делается, шепнула мне: «Может быть, уйдем?»
Я замотала головой. Как я могла уйти, так и не зная, что будет с Чарли, и с большой девочкой, и с ее младшими братьями?!
Скейлард в темноте обнял меня своей огромной ручищей и тихо шепнул: «Я смеюсь потому, Викки, что Чарли не погибнет никогда. Мы умрем, а он будет жить. Серьезно».
И тогда я вытерла слезы и улыбнулась и даже стала иногда подхахатывать…
— Я никогда нигде так не скучьял, как я буду скучьять по здьесь, — печально говорит Лева, глядя на дяди Васин перец. — И по этой жаркое. И по картины…
(На стенах ресторана висят два огромных полотна: «Крепостная актриса в опале, кормящая грудью щенят» и «Расстрел двадцати шести бакинских комиссаров». Картины эти копировал верблюдский художник Миша Куценко. Он приходил к нам в гости и говорил с мамой «за искусство». И мама терпела его, потому что он был горбатый.)
— У нас останутся ваши дома, Лео, — говорит мама. — И мы будем вас вспоминать.
— Особенно в октябрье, когда полетит крыша с десятого дома.
Мы смеемся. Десятый дом строил помощник Лео, который уехал позавчера. Лео говорит, будто Вильямс, пока жил у нас, все время страдал: все что у нас продавалось, Вильямсу было «ни к чьему», а все, что ему было «к чьему», у нас не продавалось…
— Но институт получился замечательный, — говорит мама. — Когда мне мой Лева (мама имеет в виду папу) о нем рассказывал по дороге сюда, я боялась, что будет нечто ужасное. Конструктивизм я, по правде говоря, терпеть не могла.
— Вы, Мэгги, говорьите чьуш! — немедленно обижается Скейлард. — Откуда вы знаете конструктивьизм? По дурной фотография? Конструктьивизм — это объем, взлет!
— Меня пугала сама затея строить в виде трактора, — робко извиняется мама.
— И ничуть не похоже на трактор! — горячо возражаю я. — Он на пароход похож.
— Да, — соглашается мама. — Пожалуй.
— Чьерт… Мнье так сейчас хорошо, — сердито говорит Лео. — Есть такой одьин фильм. Он длинный, но это не есть важно. Кончается он так: молодые льюди лубят друг друга, они есть бедный. Потом им делается наследство. Они женятся и едут в Америка за это наследство. Он — художник, она — музыкант. Оньи будут учиться… Родные их провожают. Оньи машут рукой. Все очьен хорошо. Пароход отходит от берег. И видна надпьис: «Титаник»…
Все молчат.
— Ну и что? — спрашиваю я.