Девушка с жемчужиной
Шрифт:
— Так, как ты носишь? — спросил отец. Раньше он никогда про это не спрашивал, хотя я каждый раз описывала капор точно так же.
— Да, как я. Если долго вглядываться в капор, — поспешно добавила я, — начинаешь замечать, что он рисовал его не белой краской, а синей, фиолетовой и желтой.
— Но ты же сказала, что на ней белый капор.
— Да, и это самое странное. Он написан многими красками, но когда на него глядишь, он кажется белым.
— Изразцы разрисовывать проще, — проворчал отец. — Все делаешь синей краской — темно-синей для
Изразец — это просто плитка, подумала я, ему далеко до его картин. Я хотела объяснить отцу, что белый цвет состоит из многих оттенков. Этому научил меня хозяин.
— А что она делает? — помолчав, спросил отец.
— Одной рукой она взялась за оловянный кувшин, который стоит на столе, а другой приоткрыла окно. Она собиралась выплеснуть воду из кувшина за окно, но помедлила, не то задумавшись, не то увидев что-то в окне.
— Ну так что же она делает?
— Не знаю. Иногда кажется, что она задумалась, иногда кажется, что смотрит на улицу.
Отец откинулся в кресле и нахмурился:
— Не поймешь тебя. То ты говоришь, что капор белый, но нарисован разными красками. То у тебя девушка делает одно, то другое. Ты совсем меня запутала.
— Извини, отец. Я стараюсь описать все точно.
— Так про что же рассказывает картина?
— Его картины ни про что не рассказывают.
Он молчал. Всю зиму он был в дурном настроении. Если бы была жива Агнеса, она сумела бы его развеселить. У нее всегда было наготове что-нибудь смешное.
— Матушка, может быть, зажечь грелку? — спросила я, отворачиваясь от отца, чтобы скрыть раздражение. Ослепнув, он научился угадывать настроение собеседника — если хотел. Мне не нравилось, что он придирается к картине, не видев ее, и что он сравнивает ее с кафельными изразцами, которые он когда-то расписывал. Мне хотелось сказать ему, что, если бы он увидел картину, ему все стало бы ясно. И хотя она ни о чем не рассказывает, от нее все равно невозможно отвести глаза.
Пока мы разговаривали с отцом, матушка занималась хозяйством — подбрасывала в очаг дрова, помешивала похлебку, расставляла на столе тарелки и кружки, точила хлебный нож. Не дожидаясь ее ответа, я собрала грелки и пошла с ними в заднюю комнатку, где хранился торф. Наполняя их торфом, я ругала себя за то, что рассердилась на отца.
Я принесла грелки в комнату и зажгла в них торф. Потом я подложила их под наши стулья за обеденным столом. Я подвела отца к его стулу, а матушка тем временем разлила по тарелкам похлебку и налила в кружки пиво. Отец попробовал похлебку и сморщился.
— Ты ничего не принесла от папистов, чтобы подсластить эту бурду? — спросил он.
— Не смогла. Таннеке все время злилась, и я старалась не заходить к ней на кухню.
В ту же минуту я пожалела о сказанном.
— Что? — воскликнул отец. — За что она на тебя злилась? — Отец взял за привычку придираться ко мне и порой даже брал сторону Таннеке.
Надо что-то придумать.
— Я опрокинула кувшин с самым лучшим
Матушка с укоризной посмотрела на меня. Она всегда знала, когда я соврала. Если бы отец не был в таком дурном настроении, он тоже понял бы это по моему тону.
У меня уже лучше получается, подумала я.
Когда я собралась обратно на Ауде Лангендейк, матушка сказала, что немного меня проводит, хотя на улице шел холодный дождь. Когда мы дошли канала и повернули к Рыночной площади, она сказала:
— Тебе на днях исполнится семнадцать.
— На той неделе, — подтвердила я.
— Скоро ты станешь взрослой женщиной.
— Скоро. — Я смотрела на капли, барабанившие по воде канала. Мне не хотелось думать о будущем.
— Я слышала, что на тебя обращает внимание сын мясника.
— Кто тебе это сказал?
Вместо ответа она стряхнула капли дождя со своего капора и вытрясла шаль. Я пожала плечами:
— По-моему, он обращает на меня не больше внимания, чем на других девушек.
Я предполагала, что она захочет меня предостеречь, сказать, чтобы я вела себя благоразумно и не запятнала честь семьи. Вместо этого она сказала:
— Будь с ним поласковей и побольше улыбайся.
Я удивилась. Но, посмотрев ей в глаза, увидела, как она изголодалась по мясу, которое нам мог бы обеспечить сын мясника. И я поняла, почему она пренебрегла гордостью.
По крайней мере она не стала меня укорять за ложь про Таннеке. Я не могла сказать, почему на меня сердится Таннеке. За этим скрывалась бы еще худшая ложь. Придется слишком многое объяснять.
Таннеке узнала, чем я занимаюсь во второй половине дня, когда мне полагалось шить. Я помогала хозяину.
Это началось два месяца назад, в холодный январский день вскоре после рождения Франциска. Оба малыша были нездоровы, сипели и кашляли, и Катарина с кормилицей сидели с ними у горящего очага в прачечной. Все остальные собрались у огня в кухне.
Не было только его. Он был у себя в мастерской. Он как будто был невосприимчив к холоду.
Вдруг в дверях между прачечной и кухней возникла Катарина.
— Надо кому-то сходить в аптеку, — заявила она. Ее лицо пылало. — Мне нужны лекарства для мальчиков. — И она вонзила взор в меня.
Обычно мне таких поручений не давали. Пойти в аптеку было гораздо более ответственным делом, чем в мясной или рыбный ряд. После рождения Франциска Катарина полностью доверила мне покупку мяса и рыбы. Аптекарь же был уважаемый человек, почти доктор, и Катарина и Мария Тинс сами любили к нему ходить. Мне эту роскошь не позволяли. Но когда на улице было так холодно, решили послать младшую служанку.
Против обыкновения, Мартхе и Лисбет не вызвались меня сопровождать. Я закуталась в зимнюю накидку, поверх нее еще надела шерстяную шаль. Катарина велела мне спросить сушеные цветы бузины и эликсир из мать-и-мачехи. Корнелия околачивалась поблизости, глядя, как я завязываю концы шали на спине.