Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
— Значит, так, Шалч, — сказал Сысоев, отдуваясь, — теперь, значит, все. Эвот он домик стоит, — и залился, — стоит, чего ему сделается? Теперь, Шалч, я схожу поразведаю…
И он удалился, а я, прислонившись к дереву, застыл над тюками, и горячий пот стекал по моему высокому лбу. И я подумал о чуде. Чту, если оно случится: ну, допустим, у этого скорняка залежались уже готовые шкурки, и он просто обменяет их на наши, и нам не надо будет снова ждать…
Минут через десять вышел Сысоев, широко ухмыляясь.
— В самую точку попали, — сказал он, — ждет. Ну, Шалч, будет тебе шевро.
Он сам оттащил тюки в дом вместе с задатком, и мы были свободны.
— В конце апреля получим шкурки, — захохотал Сысоев, вернувшись, — готовь
— Сошьем пальто и поедем в Москву? — спросил я.
— А чего ж? — залился он. — Пусть смотрят…
…Как я дожил до конца апреля, не передать. Я, конечно, боролся с недугом, честно и настойчиво, но безумие (впрочем, безумием это не назовешь), но жажда, охватившая меня, утолялась едва-едва. Моя пересохшая душа, как пересохшее горло, требовала своего, и все усилия усмирить ее, успокоить, утишить, умилостивить ни к чему не приводили. Как я выжил, известно одному Богу. Почему это происходило со мной? Как ответить? Времена были трудные для большинства. Помню, что я был стоек. Никто меня в детстве не баловал, и направленность моей души была несколько иной. Почему же мне жаждалось выглядеть с иголочки? Не потому ли, что мне… что я… что такие, как я… то есть мы… Не потому ли, что мы… Кем я хотел выглядеть? Казаться, быть? Бог свидетель: я презирал пижонов. Чего же я жаждал?.. Мои родители были там.И хотя сын за отца… и тому подобное, но горестный отсвет катастрофы лежал и на мне, и мне ли было замирать при одной мысли о возможном превращении в импозантного красавца?
Не понимаю.
Накануне Первого мая (в довершение ко всему) у меня выдалась бурная ночь. Первого мая с утра мы всей школой должны были собраться на праздничный митинг. Вечером накануне я осмотрел свой единственный костюм. Это был старый костюм моего дяди, подаренный мне, когда я вернулся с войны. За годы студенчества он заметно сдал. Теперь брюки внизу порвались и замахрились, и пиджак коробился и блестел на спине и локтях. В отчаянии я намеревался броситься в ножки Зое Петровне, упросить ее, женщину, своими ловкими ручками привести мою единственную одежду в приличествующий празднествам вид, но я спохватился слишком поздно: было за полночь. Наверное, ничего бы особенного не произошло и мои ученики и коллеги, привычные и не к таким лишениям, не предали бы меня позору. Но ведь оглядывали бы с печалью и сочувствием и, чего доброго, собрались бы в складчину, чтобы поддержать мою репутацию молодого симпатичного учителя грузинского происхождения с городским вкусом, с любовью к прекрасному… И вот я стиснул зубы, напрягся, взял в руки ножницы, иголку с ниткой и принялся за работу. Как я изловчился справиться со старым, расползающимся материалом, не желающим больше жить, — не знаю. Он мучил меня и подставлял мне не те места, к которым следовало бы прикоснуться ножницами, и швы терялись в складках и ускользали, и игла вонзалась далеко от намеченного места, но к утру я вышел победителем, и, когда я отпарил утюгом ветхую ткань, она благородно затускнела, и почти совсем новехонький костюм висел передо мной. Я не спал ни минуты, но удача окрыляла. Много ли нужно? Что еще нужно, если ощущаешь себя человеком? Иди, раскованный и гордый, в свой класс, на свою палубу, на штурм, на гибель…
И вот в самом начале мая, когда празднества уже отшумели, и все зеленело вокруг, и страшный мартовский ледоход выглядел игрушечным, и моя непробиваемая шуба висела на гвозде за ненадобностью, тогда заглянул ко мне Сысоев, с наигранным ужасом, как всегда, оглядел мою комнату и сказал, потирая руки:
— Ну, Шалч, готовься. Завтра, значит, на зорьке и тронемся, помолившись, — и захохотал, счастливый, что принес мне долгожданную добрую весть.
Мы снова ехали в Калугу уже налегке под майским солнышком, и я видел, что дорога и впрямь хороша, то есть не шоссе, а обрамление, этот классический среднерусский пейзаж, эти вполне былинные леса и долины, покрытые легким туманцем.
Мы переехали мост, вновь наведенный после того ужасающего ледохода, и теперь он гордо поскрипывал под грузовиками, и желтая вода уже опавшей Оки дружелюбно терлась о понтоны, и наступающий вечер был ласков и милостив.
— Теперь, — сказал, посмеиваясь, Сысоев, — идем, Шалч, по прежнему маршруту.
И мы бодро зашагали по улице Ленина под зеленеющими деревьями, пересекли улицу Кирова, дошли до церкви, свернули направо…
— Надо бы поскорее, — сказал Сысоев, — скоро стемнеет — ищи тогда…
Впереди показался знакомый голубой забор. От него мы прошли, как и полагалось, два квартала, но… колонки для воды не было.
— Погоди, — сказал Сысоев, — я помню, что два квартала…
— Да мы уже все четыре пробежали, — сказал я, сдерживая начавшуюся лихорадку.
— Але, — сказал Сысоев случайному прохожему, — тут, кажись, колоночка должна быть?
— Колоночка? — задумался прохожий. — Здесь ее сроду не было. Вон на той улице, на параллельной, верно, на углу, а здесь ее не было…
— Да мы не по той улице кварталы отсчитывали, — сказал я.
— Ах ты господи, — изумился Сысоев, — а как же забор голубой?
— Может, и там забор голубой, — сказал я, — пойдем-ка на ту улицу, Семен Кузьмич, если там есть колонка, значит та самая улица…
Мы побежали. Темнело быстро. Тревоги не было — лихорадило. На параллельной улице обнаружили наконец колонку. Оглянулись для верности, но теперь не видно было голубого забора. Пробежали уже по этой улице обратно два квартала, три, четыре… Вот и крашеный забор, но цвет уже не различить. Вроде бы голубой, а может быть, и зеленый, и коричневый. Толстая женщина стояла у калитки.
— Здрасте, — сказал Сысоев, — какого цвета у вас забор, что-то не разберу.
— А вам зачем? — спросила она.
— Да тут, значит, спор у нас вышел, какого цвета забор…
— Ну, синий, — сказала она.
— А может, голубой? — обрадовался я.
— Зачем же голубой? — рассердилась она. — Синий и синий.
Мы отошли немного.
— Знаешь, — сказал Сысоев бодро, — придется нам, Шалч, вернуться опять до улицы Ленина и уж тогда еще раз аккуратненько обратно… А то мы с тобой разлимонились, значит: весна, тепло, вот мы сейчас, вот мы уже, как все просто… А оно и не просто.
Мы вернулись к гостинице «Ока» и медленно двинулись обратно. Улицу Кирова пересекали уже в темноте. Редкие фонари были слабыми помощниками. Дошли до церкви. От нее свернули направо. Пока все было правильно. Наконец возник голубой забор, тот самый, истинный. Даже в темноте отчетливо просматривалась его голубизна. Медленно, крадучись миновали два квартала, и… колонка стояла на своем месте! Мы ее потрогали, погладили, из крана капала вода. Теперь уже было проще: налево до магазина. Прошли, но магазина не обнаружили. Вместо магазина простиралась аккуратная площадка. Улица была пустынна. Мы стояли, тяжело дыша.
— Надо было хоть адрес записать, — сказал я раздраженно, — полные идиоты.
— Не тушуйся, Шалч, — сказал Сысоев мрачно, — найдем.
— Может, в справочное обратиться? — спросил я. — Как его фамилия?
— А черт ее знает, — нервно засмеялся Сысоев. — Степан Егорыч, и все…
Вдруг послышались торопливые шаги, и из-за угла вынырнул мужчина.
— Але, — радостно сказал Сысоев, — погоди, дорогой…
Увидев нас, мужчина отскочил в сторону.