Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
Уже задолго до отъезда Ванванч начал настраиваться на московское житье, и угасшие было образы далекого города засверкали вновь, а евпаторийские просторы стали казаться нарисованными. Он увидит маму и Жоржетту. Ту самую счастливую Жоржетту, которая стала пионеркой и с пионерской гордостью отказалась ехать к капиталистам! Он завидовал ей и любил ее еще сильнее. И тут как-то внезапно, необъяснимо, почему-то он представил себе Жоржетту, эту гордую коммунальную нимфу, почти сестричку, босой, с грязными коленками и измазанными, давно не мытыми щеками, в рваном платьице… Она протягивала к нему худую ручку и так шевелила высунутым кончиком языка, словно требовала, чтобы он отдал ей свои ванильные кружочки с вишневым мороженым! И это, видимо, передалось окружающим, потому что тетя Сильвия, тоже непонятно почему, шепнула Люлюшке: «Я не могу забыть эту голодную
Наконец Ваграм Петрович усадил их в татарскую пролетку. Они долго целовались…
И вот они добрались до Тифлиса. Я уже плохо помню дорогу из Тифлиса в Москву. Помню, что Ванванча сопровождала младшая мамина сестра Сиро. Ей был двадцать один год. Она ехала в Москву поступать в техникум и учиться на чертежницу. В поезде вокруг нее непрерывно крутились возбужденные мужчины. В Тифлисе оставили тяжелобольного дедушку Степана. Тогда он был почти уже при смерти, но Ванванча не посвящали в горькие семейные тайны. Впереди была Москва, и Арбат, и Жоржетта… Он представлял, как наконец встретится с ними. Под стук колес, под мягкий загадочный смех Сиро он представлял все это. Думал и о маме, но как-то так, неопределенно. Жоржетту видел в красном галстуке. Она всплеснет ручками и поразится его загару и засушенному морскому коньку, которого он преподнесет ей. Он рассказал Сиро, как Жоржетта пренебрегла призывами родителей и осталась в СССР, с Настей и в красном галстуке… «Здорово! Да?..» — «Все равно уедет, — сказала Сиро, — папа и мама уехали, а она что?..» — «Так ведь она пионерка!» — крикнул Ванванч. «Уедет», — сказала Сиро.
Он был очень напряжен и, подъехав к дому, вывалился из пролетки и побежал в подъезд. Сиро осталась рассчитываться с извозчиком. Он взлетел на четвертый этаж и стал звонить в двенадцатую квартиру. Ирина Семеновна открыла ему. «Ух ты! Ух ты! — сказала она. — Напужал меня!..»
Вышла, прихрамывая, Настя и молча заплакала и обняла его. «А где Жоржетта?!. Настя, где Жоржетта?..» — спросил он обреченно. «А Жоржетточка в Париж уехала… — сказала Настя с трудом, — вот видишь как… Папа и мама ее уговорили, написали ей, что, мол, как же мы без тебя-то? Мы ведь уже старенькие… как же мы теперь?.. Вот и поехала…» — «Так ведь она пионерка! — крикнул Ванванч. — Как же это она?!»
Настя гладила его по головке, безуспешно пытаясь утишить лаской предательство Жоржетты.
8
«Никогда никому не говори, что твой папа — крупный партийный работник, — говорит Ванванчу мама, делая большие глаза. — Что это значит — «крупный партийный работник»? Он — твой папа, и все… Это ужасно, то, что я услышала… Ты что, хвастаешься? Ты хвастун?»
Ванванчу стыдно. Он брякнул это, опаленный евпаторийским солнцем и жаркими, с придыханием восклицаниями санаторских гостей. Теперь Москва ставила его на место, и в кровь вливался серый, будничный, размеренный, аскетический арбатский дух. Нужно было переучиваться.
И он вспомнил папу, как они ехали на летнем тифлисском трамвае, как папа висел на подножке, легко держась тонкой рукой за поручень. Он был в белой косоворотке и подмигивал Ванванчу… Все в прошлом.
Оказывается, он был такой, как все. Никто не знал, кто его папа. Приятно было обладать тайной. «А что я должен сказать, когда меня спросят?» — поинтересовался он. «Скажи, что твой папа — служащий, что он работает в Тифлисе», — сказала мама. «И ты служащая?» — спросил он. «И я». Что-то такое померкло. «А Зяма?» — «И он тоже…» Ашхен внимательно вглядывалась в сына.
Зяма Рабинович — папин и мамин друг. Друг по партии. Высокий, рыхловатый, с наголо обритой головой. У него большой нос, голубые искрящиеся глаза. У Ванванча захватывает дух, когда Зяма на него смотрит. Зяма говорит на всех языках… Время от времени он исчезает на долгие сроки. Смутные сведения стекаются в растопыренные уши Ванванча. Это в основном осторожный шепот мамы в ответ на требования Ванванча рассказать о Зяме. Он в Германии, в Бельгии, в Аргентине, еще где-то. Он отправляется туда тайно и учит тамошних рабочих революционной борьбе. За ним охотится полиция, сажает его в тюрьму, но ему удается бежать с помощью своих друзей. Ванванч переполняется счастьем, видя перед собой этого человека. Он хочет услышать от него самого все эти фантастические истории с арестами и побегами. Но Зяма не охотник рассказывать о себе. Он только посмеивается и норовит показать Ванванчу какой-нибудь фокус, например с картами. «Что у меня в руке?..» — спрашивает он, делая большие глаза, и подставляет Ванванчу карту. Ванванч видит короля с белой шелковой бородой и в седых кудрях. «Это король», — говорит Ванванч тоненьким срывающимся восхищенным голоском. «Король?!» — удивляется Зяма. Ванванч всматривается: это не король, а молодой черноволосый валет. «Кто? Не слышу?..» — смеется Зяма, напевая что-то такое знакомое и боевое. Ванванч старается не пропустить ни одного Зяминого движения, но перед ним уже дама. Она загадочно улыбается. Мама очень презирает карты: это мещанство, это тяжкое наследие прошлого, это стыдное занятие… «Разве? — хитро прищуривается Зяма. — Не знаю, но карты мне здорово помогали обдуривать жандармов…» — «Перестань…» — твердит мама и морщится. «Послушай, Ашхеночка, это и вправду не так дурно». — «Все равно», — говорит мама жестко. «Но ведь Ильич говорил, что все средства хороши для высшей цели, а?» — «Не знаю, — говорит мама удрученно, — по-моему, ты не прав…» — «А он?» — посмеивается Зяма, имея в виду Ленина. Мама краснеет и молчит.
Золотая рыбка истории, погрузнев и исказив свой первоначальный лик, уходит во тьму, а я, с примитивным фонариком, тороплюсь следом и пытаюсь понять — в чем горький смысл преображения слепого пухлого дитяти, с темными колечками волос, пахнущего чистой природой, в унылую громадину с провалившимися боками, ослабевшую, но умудренную опытом? А все мои дядья и тети, и папа, и мама, и дедушка, и бабуся, навострив свои чувства, тогда, в те годы, предвидели ли горькую развязку или, пренебрегая последним седьмым чувством, так и оставались в счастливом неведении?
…В Тифлисе начальник отделения милиции на Лермонтовской смотрит на двадцатичетырехлетнего Рафика словно в большой микроскоп. «Как фамилия твоего отца?» — «Налбандян Степан», — говорит Рафик, уставив голубые наглые глаза в начальника. «А мы его задержали, потому что он оскорбил милиционера, — говорит начальник с ленивой улыбкой, — посидит — одумается… Налбандян… Когда говорят, не лезь не в свое дело, — не лезь… Понятно?.. Если всякий Налбандян будет оскорблять милицию — знаешь что будет?..» — «Зачем всякий? — наглея, спрашивает Рафик. — Он свекор Окуджавы…» — «Это какой еще Окуджава?» — тихо спрашивает начальник. «Ну этот, секретарь горкома партии», — спокойно, по слогам сообщает Рафик. Начальник куда-то уходит, потом возвращается и с интересом смотрит на Рафика. Рафик растягивает губы в наглой улыбке. «Вах, — говорит начальник, — то-то, понимаешь, я думаю: кто это такой?..» — «Он старый человек, — говорит Рафик с удовольствием, — иногда нервы не выдерживают». — «Конечно, — говорит начальник, — вы кто?» — «Я его сын», — говорит Рафик. «Слушай, — спрашивает начальник по-дружески, — ты шофер?.. Может, придешь к нам работать? У нас ведь и зарплата высокая, и паек хороший…»
Рафик уводит Степана домой. «Что такое? Что случилось?» — спрашивает у отца. Оказывается, милиционер толкнул какого-то мальчика, а Степан сказал: «Ух ты, сволочь!» У Степана дрожат руки. Мария усаживает мужа на тахту и подкладывает под бока мутаки и стоит над ним, боясь за его сердце, и кажется, что она уже приподняла два крыла, готовая лететь за живой водой.
…Ванванч просыпается на Арбате глубокой ночью. Горит свет. На кровати сидят в обнимку мама и Сиро и плачут. «Почему вы плачете?» — спрашивает Ванванч. «Дедушка умер, Кукушка», — говорит Сиро, и плечи ее трясутся.
На следующий день Ванванч высыпает из копилки знакомые копеечки, дедушкина — самая заметная, со стершимся гербом, звенит звонче остальных. Но слез нет у Ванванча. Он еще не воспринимает смерть. Печаль — да. Но тут же набегают будни: школа, двор, книжки, воспоминания о дедушке как о живом. Вот он соорудил маленькому Ванванчу грузовик — кабина, четыре колеса, кузов. В крыше кабины — руль, в кузове — скамейка, и Ванванч садится на нее, а дедушка тянет грузовик за веревочку. Вот в Манглисе, на даче, старшие двоюродные братья, Гиви и Кукуля, собираются на рыбную ловлю, а он, трехлетний, намеревается отправиться с ними. «Да у тебя же нет удочки», — говорит Гиви. «А где моя удочка?» — спрашивает недоумевающий Ванванч. «Маруся, — строго спрашивает дедушка у бабуси, — где же Кукушкина удочка?» — «Вай, коранам ес!» — смеется бабуся и вручает ему маленькую палочку. Он счастлив… «Какой же я был глупый!» — думает Ванванч. И вспоминает дедушкино лицо.