Девятый Будда
Шрифт:
Он коротко задумался, и снова начал свой рассказ:
— Однажды, — глаза его расширились от нахлынувших воспоминаний, — однажды я увидел на горизонте самую странную, самую страшную вещь, которую когда-либо видел. Это была бесконечная линия стоявших друг за другом поездов. Целые километры, километры и километры вагонов и локомотивов, прижавшихся друг к другу, напоминавших гигантскую змею. Монстра из морских глубин, достаточно длинного, для того чтобы проглотить целый флот.
У первого локомотива кончились топливо и вода, и он примерз к путям. На морозе он буквально врос в пути. Затем подошел второй поезд и пытался столкнуть с места первый, но безуспешно. И тоже примерз к путям. Все это время никто не знал о том, что происходит, и поезда продолжали идти. Один за другим. Мы подъехали ближе. Я помню, что было очень холодно: повсюду был иней, мрачно-белый иней, выкрасивший поезда в белый цвет. Поезда были полны тел, тел пассажиров, которые замерзли насмерть,
Он замолчал, мучимый воспоминаниями. Он словно снова шел вдоль замерзших вагонов транссибирского экспресса, смотря в сгущающихся сумерках на бледные лица, на деревянные вагоны для перевозки скота, забитые трупами.
Кристофер оставил его наедине с его воспоминаниями и поднялся наверх в свою комнату. Скоро надо было трогаться в путь. У него не было выбора. У него никогда не было выбора.
Глава 48
Монголия
Они выехали тем же утром. Чодрон осталась в Сининг-Фу с семьей, которой принадлежала гостиница, где они останавливались: девочка понравилась хозяйке, и когда она услышала ее историю, то захотела взять ее. Девочка же была вне себя от радости: сам факт, что она будет жить в Сининг-Фу, первом городе, который она когда-либо видела, плюс то, что она будет наслаждаться роскошной жизнью в доме, а не в палатке, на какое-то время компенсировали все понесенные ею утраты. Она с готовностью согласилась остаться, и ни Чиндамани, ни Кристофер не придумали бы для нее ничего лучшего.
Правда, Чиндамани с трудом рассталась с девочкой. Если не считать старой Сонам, у нее никогда не был подруг, а к тому же одиночество Чодрон остро напомнило ей о ее собственном одиночестве, когда она была ребенком. Возможно, что законы, требующие, чтобы ребенка в раннем возрасте забрали от родителей только для того, чтобы он стал воплощением божества, живущего бесконечно, были по-своему такими же жестокими, как и то насилие, которое сделало Чодрон сиротой.
Машина оказалась маленьким, но мощным «фиатом», который Уинтерпоул купил за весьма приличную сумму у Дао Тай. Она была модифицирована для использования в пустыне, и Дао Тай периодически выезжал на ней ненадолго, чтобы поохотиться в Гоби. Канистр с бензином было достаточно, чтобы добраться до Сибири и вернуться обратно; Уинтерпоул также подготовил запасы еды, воды и палатки. Уинтерпоул должен был вести машину, а Кристоферу предстояло выполнять роль штурмана при помощи карт, любезно предоставленных британским посольством в Пекине.
Они обогнули с востока горы Нань-Шан, двигаясь на север от Сининг-Фу, а потом немного повернув на восток. Днем они пересекли Великую Стену. Стена здесь была скорее символической и представляла собой низкие грязные бастионы, разрушенные и разрушаемые человеком и временем. Но, несмотря на всю незначительность грязи и потрескавшихся камней, Кристофер чувствовал, что они пересекли больше чем символическую границу.
Однажды они проехали вдоль длинного каравана удивленных верблюдов. На мгновение ветер принес запах специй, а затем караван оставался позади, и вокруг была только пустыня. Перед ними простирались горы Ала-Шань, скрываясь в голубой дымке где-то за горизонтом. За горами начиналась сама пустыня Гоби, ворочающаяся под блестящим солнцем. В машине было невыносимо жарко.
— Ты рассказывал мне о Даурии, — напомнил Кристофер Уинтерпоулу. — Об Унгерне Штернберге и Даурии.
Он сидел сзади рядом с Чиндамани, которую пришлось долго уговаривать, прежде чем она согласилась поехать на машине. Ее до сих пор разрывали на части страх и восторг по поводу скорости, с которой они ехали.
Уинтерпоул поднял глаза, как человек, которого внезапно вырвали из объятий глубокого сна.
— Даурия? Да-да, конечно. Даурия. — Он выглянул в окно, за которым проносилась мимо пустыня, увидев лишь окружавший их со всех сторон песок, бледный и стерильный.
— Я хотел бы, чтобы ты понял, как это было, Кристофер. Я хочу, чтобы ты знал, с чем ты столкнешься. Поверь мне, если бы я думал, что у меня есть выбор, я бы предпочел не заключать с Унгерном сделку, а отправить его в ад. Но выбор таков: или он, или Замятин.
Он замолчал.
— Потом я был там, — сказал он. — После того, как я увидел Семенова, я отправился в Даурию к Унгерну Штернбергу. Семенов сам это предложил: он думал, что это может произвести на меня впечатление. Не знаю, чего он ожидал на самом деле. Они не понимают нас. Все еще не понимают. Я прибыл туда вечером, солнце уже садилось. Мы проехали сквозь узкую цепь песчаных холмов и оказались на огромной равнине. Куда бы я ни взглянул, нигде не было видно признаков жизни. Ничто не росло, ничто не двигалось — просто стояли грязные хижины, напоминая свалившуюся с неба колонию прокаженных. Я полностью утратил понятия о времени, четкости, границах. Было ощущение, словно я оказался нигде, словно это был самый центр великой пустоты. Там была маленькая русская церквушка со шпилем наверху — скорее, в западном стиле, нежели в византийском. Я не знаю, но, возможно, когда-то это было красивое здание; но когда я увидел церквушку, она уже лишилась и черепицы, и краски... и чего-то еще. Чего-то того, что делает церковь церковью — я не могу это объяснить. А внизу, в самом центре долины, был штаб Унгерна. Маленькая крепость, сложенная из красного кирпича. Но с того места, откуда я увидел ее, она показалась мне очень похожей на бойню — бойню, которую обмазали кровью. И по крепости гулял ветер, какой-то пустой ветер.
Он снова сделал короткую паузу, увидев красные стены крепости, услышав, как со свистом несется по равнине пустой ветер. За окном машины колыхался песок пустыни, выцветший, неясный, безводный мираж, мерцающий в вечернем свете. — Там я впервые встретил Унгерна. Этого я не забуду. То, как он посмотрел на меня, когда я вошел... То, как он ждал меня. — Он содрогнулся. — В любом другом случае я ударил бы человека, который осмелился бы так посмотреть на меня. Но его я не ударил. Я знал, что этого делать не следует. Я пытался выдержать его взгляд и заставить его первым отвести глаза, но... В любом случае, достаточно скоро ты встретишься с ним. Учти, что с ним надо быть очень осторожным. Его состояние может измениться за доли секунды — на смену полному радушию может прийти жуткий садизм или ярость. Я видел это своими глазами. Он всегда носит с собой нечто, напоминающее хлыст для верховой езды, сделанный из бамбука. Он очень гибкий и тонкий, но с острыми краями. Так вот, к Унгерну вошел один из офицеров его штаба. Молодой человек, скорее всего, недавно закончивший академию, но уже носящий те ярко выраженные следы разложения, которые я видел в Чите. Он доложил о чем-то, что Унгерну явно не понравилось. Барон впал в ярость и хлестнул его по лицу. Он рассек ему щеку до кости. Тот едва не потерял сознание от боли, но Унгерн заставил его стоя закончить доклад. Он трясся от злости — я имею в виду Унгерна. Но в ту же секунду, когда этот мальчик вышел за дверь, он начал беседовать со мной так, словно ничего не произошло. Судя по тому, что я сейчас о нем знаю, можно предположить, что действительно ничего не произошло.
Уинтерпоул снова посмотрел в окно. Слева от него, на западе, садилось солнце, казавшееся в окутывавшей песок дымке кроваво-красным. За ними по пустыне тянулся хвост пыли.
— Там я стал свидетелем еще одного случая, — продолжил он. — К нему привели старика-еврея. Накануне его сын был казнен по приказу Унгерна, и я не смог понять, каковы были причины для казни. Старик пришел попросить, чтобы ему отдали тело. И все. Он хотел устроить сыну еврейские похороны, а не оставлять его собакам, как было заведено в тех местах. Он не жаловался. Не возмущался. Но что-то было в его лице, его манере, в том, что он был евреем, в общем, то, что привело барона в ярость.
Он позвал двух своих помощников и приказал вывести старика на улицу. Он сказал, чтобы я тоже вышел и посмотрел, как он наказывает предателей. Я увидел, что мне придется подчиниться — то, что я был иностранцем, не давало мне иммунитета. Они вывели старика и запихнули его в высокий деревянный ящик. Сбоку была дыра, и они заставили его просунуть в нее руку. Было очень холодно, ниже нуля: даже в теплой одежде на меху все равно было холодно, очень холодно.
Они привязали руку старика, чтобы он не мог убрать ее обратно в ящик, а затем начали поливать ее водой. Вскоре рука заледенела. Три часа спустя они вернулись. Рука закоченела, как сосулька. Унгерн просто подошел и отломил ее. Я видел, как он это сделал. Словно он отломил гнилой сук. Рука сломалась с треском, как старая ветка. Даже крови не было.
Он замолчал. Внезапно стало темнеть. Он включил фары, и длинные белые конусы света глубоко пронзили тьму — свет фар ловил насекомых, создавал некие узкие миры, в которых на мгновение появлялись какие-то мелкие зверюшки и тут же снова скрывались в темноте.
— Старик, естественно, умер. Он умер той же ночью, мучаясь от дикой боли, и к утру собаки съели то, что осталось от него и его сына.
Уинтерпоул поднял глаза, посмотрев на Кристофера в зеркало. Весь его апломб, вся наигранность куда-то ушли, оставив его опустошенным и потерянным, словно он был раковиной, выброшенной на берег из морских глубин.