Девятый час
Шрифт:
С некоторым усилием она отвела руку от лица девочки, но не сумела уговорить ее разжать пальцы. Тем временем сестра Иллюмината сходила за мокрой тряпкой, которую протянула Энни. Лежа на коленях у матери, малышка по-прежнему плакала, но продолжала сжимать кусок мыла. Энни положила мокрую тряпку на глаз, который разъедало мыло. Сестра Иллюмината мягко попыталась забрать у девочки голову уточки, но та снова отстранилась. Она не желала расставаться с игрушкой.
– Какая упрямая! – прошептала Энни. – Вот уж кто не сдастся! – А потом добавила: – Это у нее от Джима.
Сестра Иллюмината склонилась над ними обеими, такая широкая в своем одеянии и слегка влажном
– Тогда, выходит, Джиму надо спасибо сказать, – решительно изрекла она. – Такая уж точно безвольной не вырастет.
Позже, когда вниз проникли запахи готовящегося обеда, Энни вдруг услышала собственный голос:
– Джим ни за что не стал бы есть репу. – А еще позднее, когда город накрыла волна зноя: – Слава богу, Джим никогда не был пьяницей, но в такой день, как этот, пивка бы выпил.
Салли росла, и, когда она отмалчивалась в присутствии незнакомых людей, Энни говорила: «Джим тоже был застенчивым. Когда мы только познакомились, я все спрашивала себя: он хотя бы слово мне скажет?»
В сырой подвальной монастырской прачечной Энни говорила: «У Джима был хороший голос, но балладам он предпочитал глупые песенки, я прямо из себя выходила». Или: «У Джима был друг, который носил похожие ботинки». Или еще: «Джим терпеть не мог тугие воротнички». Она повторяла: «Джим был… Джим предпочитал… Джим как-то сказал…»
Миссис Тирни могла с восторгом рассказать уйму историй о ее несносном муженьке, но во время утренних прогулок такт и предрассудки мешали женщинам говорить об утрате Энни. Люди, которые знали Джима при жизни, друзья и соседи опускали глаза всякий раз, когда встречали Энни в вестибюле или на улице. Сестра Сен-Савуар упокоилась с миром. А сестра Жанна, которая знала все, хранила это знание в своем сердце.
А потому его имя тоже стало в какой-то степени запретным. «Джим был… Джим предпочитал… Джим как-то сказал…» Но здесь, в монастырской прачечной, Энни произносила его так свободно, как, возможно, делала бы, если бы он еще жил и дышал в мире наверху. Как если бы была замужней женщиной с несносным муженьком, а не вдовой с ребенком. И сестра Иллюмината сочувственно слушала, как слушала бы семейную любая незамужняя подруга.
Салли было шесть лет, когда, подняв глаза от бумажных кукол, затесавшихся в корзину с пожертвованиями, она спросила:
– Кто такой Джим?
Ей было девять, когда она надумала поинтересоваться, где похоронен ее отец. И мать, положив руку себе на грудь, ответила:
– Здесь.
Ей было почти одиннадцать, когда она пришла домой из школы, чтобы с упоением рассказать, как один одноклассник ездил на могилу отца, о поездке на трамвае и чудесном пикнике на зеленой траве. Со смехом встряхнув головой, ее мать сказала:
– Так пусть приезжает к нам.
Смех матери всегда удивлял и волновал девочку. Улыбнувшись, она прижалась ладонью к ее щеке. Она по ошибке приняла шутку за приглашение.
Девятый час
В богослужебном кругу монастыря молитвы девятого часа читались в три пополудни. Каждая сестра, не занятая обходом больных или сбором милостыни, возвращалась к этому времени в монастырь.
Много позднее, когда колени сестры Иллюминаты будут скованы артритом и она станет проводить все дни на табурете у гладильной доски, она сможет только поднимать глаза к потолку и, перекрестившись, беззвучно молиться, но в годы, на которые пришлось детство Салли, сестра при звуках колокола бросала
– Передышка! – возвещала при появлении молодой монахини сестра Иллюмината, и в ее голос непременно закрадывалась обида. – Комендантский час сегодня отменяется, – добавляла она, явно ревнуя и дуясь и тут же прощая, ведь молодые женщины так искренне радовались встрече. В конце концов, подобное притягивает подобное, и сестра Иллюмината сама когда-то была молода и держалась за руки с некой худой, чумазой, забавной девчонкой по имени Мэри-Пэт Ши. Она все еще помнила, как крепко сжимала ее рука руку Мэри-Пэт, помнила ее болотистый запах, веснушки, грязные ногти и сияющие зеленые глаза, помнила мускулистое, гибкое маленькое тело подле ее собственного. В другой жизни сестра Иллюмината знавала такие же радости.
– Хочешь глотнуть свежего воздуха? – спрашивала иногда сестра Жанна. А иногда: – Хочешь сбегать за содовой? – Или: – Хочешь сходить за покупками?
Это стало возможным благодаря сестре Люси. Когда Энни только начала работать в монастыре, а Салли была еще совсем маленькой, взгляд сестры Люси останавливался на сестре Жанне, вместе с другими монахинями выходившей из часовни после девятого часа.
– Если у тебя сейчас есть свободное время, пойди вниз и посиди с ребенком, – говорила она. Сестра Люси умела настоять на своем. – Позволь матери подняться наверх и глотнуть воздуха.
– Ты не против? – всегда спрашивала Энни, поднимая взгляд на маленькую монашку и смеясь, невзирая на то, что надувшаяся и ревнивая сестра Иллюмината внезапно закатывала рукава или начинала посасывать обожженный кончик пальца.
И сестра Жанна вприпрыжку спускалась вниз по лестнице.
– Я? Против? – Точно не могло быть вопроса более нелепого.
Прижав руки к сердцу, чтобы не раскачивалось распятие, сестра Жанна заглядывала в плетеную корзину для белья, где спала Салли, или, когда девочка подросла, подбирала полы одеяния, чтобы присоединиться к любой игре, которую та затевала с вырезанными из мыла животными, лоскутами ткани и пустыми катушками из-под ниток.
Девочка приводила ее в восторг. На самом деле в восторг сестру Жанну приводил любой ребенок. Она была медсестрой из низов, без специального образования, а то, что она могла и умела, зачастую ограничивал ее рост и нехватка сил, но ее талант обращаться с детьми поражал. Возможно, потому, что даже в полном облачении она казалась одной из них: маленькая, вежливая, скорая на смех и на слезы, но с хитринкой и скептицизмом во взгляде, заметными всякий раз, когда она задирала подбородок, чтобы выслушать какого-нибудь высокого взрослого. И этот скептицизм, похоже, могли уловить и разделить только дети. Сестре Жанне достаточно было повернуться от любого серьезного, многословного взрослого (отца или матери, священника, доктора или даже другой монахини) к ребенку, и между ними возникало взаимопонимание. «Глупости ведь все это, правда? – говорил один только ее взгляд. – Лучше не давать им знать, что мы все поняли».