Деяния апостолов
Шрифт:
– Город любил, дома любил... И людей любил рисовать, - говорил другой гость, худой длинный человек в потертой, видавшей виды тужурке телеграфиста. Увидит князя - нарисует князя. Духанщика увидит - нарисует духанщика... Или дворника, или курда, или мальчика на осле. Бывало, нарисует - и повесит здесь, вон на той или на этой стене. Потом сядет в углу, молчит, улыбается в усы. А мы радуемся, любуемся. Зовешь его: "Нико, дорогой! Не откажи, выпей с нами стаканчик вина! За твой талант, за твое сердце..." Никогда не отказывался! Подойдет, поблагодарит, сядет. А когда выпьет - отломит от хлеба кусочек, пожует и ничего больше не ест... Эх, Сандро, Сандро... Неумный ты человек, Сандро! Плохой ты хозяин... Зачем все продал? К тебе и ходить-то теперь неохота. Так, по привычке идешь... А когда его картины здесь висели - народ к тебе валом валил, всегда шумно было, весело было...
– Нет, братья. Нет...
–
– Он не город любил. Он деревню любил. У него земля была в Кахетии. Своя земля... Только он не ездил туда никогда. Почему - не знаю. Наверное, денег не было, чтобы поехать. Соседей, наверное, стеснялся, бедности своей стеснялся... Здесь к нему все привыкли, здесь его никто не обижал. А там, наверное, боялся, что смеяться над ним будут. Над худобой его будут смеяться, над бедностью. А деревню он любил. Всегда любил. Очень осень любил рисовать. Когда виноград давят, хлеб молотят. Когда молодое вино пьют, свадьбы играют, в гости друг к другу ездят. Сколько раз, бывало, смотришь, как он деревню нарисовал и думаешь, думаешь: люди добрые, как же так получилось, а?! Зачем я здесь? Почему я здесь? За каким дьяволом занесло меня в эту жизнь? Оставался бы дома, виноград бы растил, овечек бы пас, жена бы хлеб пекла... Уйду я когда-нибудь, братья! Домой уйду... Запущу в голову начальству чернильницей - и уйду... Там у меня мои старики лежат. И я с ними лягу. Там просторно, там не то, что здесь... Там и для меня место есть...
– А я больше всего его оленя помню, - вспоминал еще один, невзрачный и бедновато одетый гость, судя по длинным, до плеч волосам, из духовного звания, но не священник, конечно, и не дьякон, а пониже, из причетников: дьячок, наверное, либо пономарь.
– Сандро, помнишь, олень здесь висел? Глаза еще у него были такие огромные... Смотрит на тебя со стены, сам тоненький, а глаза огромные, печальные, и вроде тебе и деться от них некуда, от этих глаз. Куда ни повернешься - везде они... Что-то он все сказать тебе хочет: про душу твою, про совесть... Про близких твоих. Я, бывало, приду от тебя, Сандро, спать лягу, одеяло натяну, глаза закрою, а передо мной он - олень. И все смотрит на меня, смотрит... А, бывало, еще и сниться начнет. Ночь за ночью снится. Прямо хоть на колени становись - молись, чтобы душу отпустил... Господи, Владыка всего сущего на земли! Пошли Ты Нико здоровья, если он еще жив. А нет - упокой его, как упокоил ты всех праведников Твоих...
– Аминь, - серьезно и строго, перекрестившись большим крестом, подтвердил паровозный машинист.
– Намаялся он в жизни. Может, хоть на том свете воздается ему... А вы что, собственно, ищете, молодые люди? Его? Или картины его, чтобы купить? Если картины, то, как видите, опоздали. Вам бы года эдак два или три назад сюда заглянуть...
– Нет, не картины, батоно, - ответил Ладо.
– Мы не картины его покупаем. Мы его самого ищем. Кое-какие тут деньги хотим ему передать. И с людьми встретиться пригласить. Послезавтра люди соберутся, художники соберутся хотят его повидать. Поговорить с ним. Может быть, что-нибудь сделать для него...
– Ах, господа... Господа хорошие...
– вздохнул машинист.
– Раньше-то где ж вы были, а? А ведь он ждал вас. Долго ждал... Может быть, всю жизнь ждал... Ждал, ждал - да боюсь, что так и не дождался. Может, вы теперь-то ему уже и не нужны...
– Мы не знали о нем. Ничего не знали! Мы с Ладо еще дети были - откуда нам было знать?
– заерзал на своем стуле Михе Чиаурели.
– Так нельзя, батоно. Легко так говорить - где ж вы были... А вы? А вы-то где были, если уж на то пошло? Вон нас сколько здесь сидит. Никто не бедный. И каждый говорит: наш Нико, дорогой Нико, уважаемый Нико... А он сейчас, может, где-нибудь с голоду помирает, если не помер уже. Неужели нельзя было его прокормить, угол ему найти? Подлечить его, если болел? Сколько ему надо было? Всего ничего. А вы ведь его все знали...
– Да, это верно, парень. Его здесь знали, - помрачнев, согласился паровозный машинист.
– Его многие знали. Все вывески здесь, у вокзала, были его. Все номера на домах. Все его знали, все любили. А вот пропал человек - и виноватых-то, оказывается, нет. И получается - и не было никогда... Прокормить, говоришь? Прокормить-то мы бы его прокормили. Ему и, правда, не много надо было... Нет... Если бы дело было только в том, чтобы прокормить, он, может, и сегодня был бы еще тут. Дело не в прокормить... Душа его рвалась - вот в чем все дело! А куда рвалась, зачем - кто из нас понимал? И вас тут не было никого, чтобы объяснить. Нам объяснить... А может быть, и не нам. Может быть, и ему самому...
– Нико великий
– горячо, словно боясь, что ему могут не поверить, прервал его Ладо.
– Помяните мое слово - придет время! Весь мир будет знать о нем. И каждая вещь его будет стоить миллион. Да-да, не усмехайтесь, не мотайте головами, я знаю, что я говорю: не рубль, а именно миллион!
– Э... хорошо! Кончится война, пойдут дела в гору - обязательно назад все откуплю, что продал, - мечтательно потянувшись всем телом и качнувшись на стуле, проговорил Сандро.
– Сниму самый большой в Тифлисе подвал, открою такой духан, такой духан... Самый лучший в мире духан! И весь подвал, все стены в нем будут Нико, один Нико. Такой Нико, другой Нико... И духан так и назову: "У Нико"... Милости просим тогда, дорогие друзья! Всех приглашаю. Ко мне в гости, к Нико в гости - всех!
– А, Сандро... Говорю же - пустой ты человек... Не надейся, не пойдут твои дела в гору, - угрюмо возразил ему телеграфист.
– Кончится война, начнется что-нибудь другое... Осатанел народ, злоба его душит. Вот-вот кровь польется. Не чужих - своих будут резать. А ты: подвал, подвал. Какой подвал? Говорят, на днях в Петербурге Распутина убили. Застрелили, как собаку... Чья теперь очередь, как ты считаешь, а?
– Тс-с-с, - испуганно дернувшись, прошипел Сандро и оглянулся по сторонам.
Все замолчали. Как ни распустился народ в войну, как ни потерял всякое уважение к начальству, а все-таки никому не хотелось напрашиваться на неприятности: кто его знает, кто там сидит за соседним столом? Время такое. Иди потом доказывай, что ты всего лишь смирный; благонамеренный обыватель, а не член какой-нибудь шайки бомбометателей или, еще хуже, не немецкий или турецкий шпион...
Когда по крутой, скользкой лестнице они выбрались наконец наружу, над городом уже сгущались сумерки и по всей Молоканской улице уже горели газовые фонари. Сандро на прощанье указал им адреса нескольких питейных заведений по соседству, где раньше обыкновенно бывал Нико и где могли что-нибудь знать о нем. Часа два, наверное, не меньше, они кружили по близлежащим улицам и переулкам, переходя от вывески к вывеске, от двери к двери и везде спрашивая про Нико. Все это время фаэтон со своим хозяином, понуро сгорбившимся на козлах, медленным, спотыкающимся шагом следовал за ними и потом опять застывал у какого-нибудь столба или подворотни, терпеливо дожидаясь, пока они опять не вылезут наверх из очередного духана или винного погребка. Везде кто-нибудь что-нибудь знал о Нико, люди охотно вспоминали его, но именно вспоминали: никто и здесь ничего не знал, где он сейчас, что с ним и жив ли он еще вообще. И только под конец, когда, устав от этих бесплодных расспросов, молодые люди стали уже подумывать о том, что, судя по всему, они ввязались в безнадежное предприятие, им все-таки повезло. Хозяин одного маленького духана - кривой, небритый и неприветливый человек - проворчал, зло полыхнув по ним из-за стойки единственным своим глазом:
– Здесь этого босяка не ищите. Он сейчас в Сабуртало. Скорее всего, у Шави Вано. У Черного Вано. Кто-то его вроде бы видел там недавно... Он мне деньги должен. Найдете - скажите ему, что я из него, из пропойцы, душу вытрясу, если не отдаст. Сам не придет - с полицией найду. Пил, ел, в сарае ночевал, а так ничего и не сделал, прохвост! Какую-то картонку только намалевал - одна мазня, людей стыдно. И это за неделю житья здесь на всем готовом? Вах!
Теперь надо было ехать в Сабуртало - в одно из предместий города, на правом берегу реки. Опять повалил снег, опять закружились снежинки в тусклом свете уличных фонарей и магазинных витрин, и опять захлюпали, заплескались черные лужи под колесами фаэтона, обдавая фонтанами ледяных брызг прохожих. Проехали Воронцовский мост, нависший над темными, по-зимнему тяжелыми водами Куры, потом по булыжному крутому спуску поднялись вверх, на высокий другой берег, и оттуда уже, повернув вправо, по плохо освещенным безлюдным улицам, по оврагам и пустырям покатили в Сабуртало. Дорога была вконец разбита, и фаэтон немилосердно кренило и трясло, но, вжавшись в сиденье, усталые и продрогшие, они уже не обращали внимания на эту тряску и толчки. Михе даже умудрился задремать на плече у своего друга, не желая, видимо, тратить силы на бесплодные попытки разглядеть что-либо в той кромешной тьме, которая обступила их со всех сторон. Впрочем, нет, темнота все-таки не была полной: снег, белым покрывалом укрывавший пустыри и склоны оврагов, чуть-чуть, но все же освещал дорогу перед ними, то взбиравшуюся круто вверх, то нырявшую столь же круто вниз, и кроме того, из одиноких домишек, разбросанных там и сям по склонам, нет-нет да и доставал до них или отблеск разжигаемой где-то печи, или тоненький луч керосиновой лампы, пробивавшийся сквозь чье-то неплотно занавешенное окно.