Диана
Шрифт:
Рущука, среди целой толпы зрителей, задержали два ухмылявшихся унтер-офицера. Его живот колыхался, цилиндр съехал на затылок, руки и ноги мучительно тряслись; он указывал на спешившего трибуна и лепетал в неудержимом страхе:
— Этот вот один сделал все, поверьте мне, господа! Я простой купец… Вообще я не имею ничего общего с этой дамой!
Павиц медленно, с опущенной головой поднялся по лестнице. На душе у него было так, как будто он, совершив позорное деяние, должен был предстать перед судом. Старик истекал кровью. Павиц содрогнулся, представив себе это. Он вспомнил господ Палиоюлаи и Тинтиновича, которые ворвались к нему и были избиты. О, он не
— А ведь я силен! — пробормотал он перед дверью будуара.
Она быстро пошла ему навстречу.
Он неуверенно сказал:
— Ваша светлость, оплакивать приходится только одну жертву.
— Нет, две: крестьянина и вас!
Он вздрогнул и опустил глаза. Она была так же бледна, в рамке черных волос, и казалась такой же застывшей, как в тот день, когда он изнасиловал ее, как возмутившийся раб. Сегодня его совесть была еще менее чиста.
— Что одного крестьянина закололи, — сказала она, — это незначительная случайность. Но мое дело требовало, чтобы вы его спасли.
— Ваша светлость, я отец.
— Или, если вам это понятнее: вы позволяете любви народа окружать себя романтизмом, но для крестьянина, которого закалывают, вы не двинете пальцем.
Он схватил мальчика, державшего за фалды его сюртука, и толкнул его к ней.
— Ваша светлость, я отец!
— Ах, да, вечно ребенок! Вы невыразимо надоели мне своим ребенком. Неужели вы не можете взять ему бонну?
— Я очень люблю его…
Он прибавил задумчиво, почти удивленно, как будто только сейчас осознав это:
— Это именно и нравится народу…
— Тогда выбирайте между мной и народом!
— Ваша светлость! Значит, я должен был сделать своего ребенка сиротой и… и… принести себя в жертву?
— Разве это не разумеется само собой?
Она повернулась к нему спиной. Он задыхался. Неужели она не знает жалости? Он начал лепетать уверения:
— Пожертвовать собой… Да, конечно, я жертвую собою. Но неужели я должен дать себя на растерзание пьяным солдатам? Неужели нет более достойной жертвы? Ваша светлость, я ежедневно приношу жертвы ума и сердца. Меня и мое слово травят власти. Я должен буду с кровавыми слезами смотреть на муки моего народа сквозь решетки тюрьмы. Ваша светлость, я уже раз сидел в тюрьме…
Он напрасно ждал ответа.
— Кто жертвует собой, как я? А! Рущук! Герцогиня, послушайте. Рущук, — знаете, в каком виде я только что встретил его? Внизу, между двумя унтер-офицерами, — и он отрекался от вас! Обезумев от трусости, он сваливал все на меня, а от вас, герцогиня, он громогласно отрекался!
Она пожала плечами.
— Рущук! Он знает толк в денежных делах. Больше я ничего от него и не требую.
— А честь? Хочется уважать людей, с которыми имеешь дело.
— Мне это не нужно… Рущук у меня только для денег. Вы, доктор, говорите о свободе. Он может жить, как ростовщик, вы должны были, как свободный…
— …умереть, — мысленно договорил он. Он не осмелился посмотреть ей вслед, когда она вышла из комнаты. Он предстал перед судом и был осужден.
На улице в нем вспыхнуло бессильное желание мести. — В конце концов, я все-таки обладал ею! — говорил он себе, сжимая кулаки в карманах пальто. — Было ошибкой, что я тогда выказал раскаяние! Я должен был унизить ее, сделать ей ясным, что случившееся существует и не может никогда перестать существовать. Ведь она делает вид, будто ничего не произошло!
Он напрасно храбрился, ему самому казалось, что ничего не произошло. Он не мог себе представить герцогиню Асси еще раз в своих объятиях. И лишь теперь желание стало мучить его. Тогда это было непредвиденным, отчаянно-смелым поступком, успехом опьяненного трибуна.
Павиц только наполовину наслаждался теми великими событиями, которые теперь наступили.
Пятнадцатого января в честь святой, охранительницы Зарской епархии, была устроена процессия. Шествие двигалось от собора святой Анастасии по длинной прямой линии улиц до площади Святого Симона. Свернув на Пиацца Колонна, духовенство остановилось, чтобы подождать отставших. За монахами и нарядными школьниками следовал отряд солдат. За ними шли городские корпорации, за которыми опять маршировали солдаты. В торжественном отдалении колыхался балдахин архиепископа, шедшего между двумя викариями. За ним следовал в качестве представителя короля Николая принц Фили с непокрытой головой, окруженный придворным штатом. Затем опять мостовую топтали ряды пехоты. Беспорядочная толпа, непрерывно напирая, заполняла все входы на обширную площадь.
Все ждали; духовенство перестало петь. У открытой двери на террасу, в стороне от своих гостей, стояла герцогиня Асси. Прошло не больше трех минут, пока все, сколько их ни наполняло площадь, подняли на нее глаза. Под конец и архиепископ заметил, как тихо стало вокруг, и с улыбкой посмотрел вверх.
Тогда, начиная с задних рядов, где только что замер последний молитвенный ропот, по длинным человеческим колоннам прокатились другие звуки. Это был клич, захвативший горожан и солдат. Они слились в нем, их ряды смешались, и они руками и глазами обещали друг другу, что ни один из них не пошлет своих сыновей стрелять в отцов других, ни один не поднимет руки на одетого в мундир сына друга. Скорбь недавних событий вдруг опять склонила всех на сторону той женщины; они восклицали: — Да здравствует герцогиня Асси! — Одни кричали это с жаром, многие с рыданиями.
Положив правую руку на перила балкона, герцогиня смотрела на тысячи откинутых назад лиц, освещенных солнцем. Хоругви церквей и монастырей наполняли ослепительный воздух пышностью своего золотого шитья. Красно-золотая крыша балдахина князя церкви, точно колыбель бога, спускалась с голубого неба. Каски сверкали. Нежные крылья ангелов блестели на плечах маленьких девочек, посылавших герцогине воздушные поцелуи. Народ бросал ей приветствия, шапки и клятвы в любви; он ликовал; его пестрые ряды волновались. Вдруг сверкнула сталь шпаги: ее обнажил кто-то из свиты принца. Сейчас же засалютовали все шпаги; это было, точно полет серебряной птицы в полуденном свете. Сам Фили посылал воздушные поцелуи, как школьник.
Герцогиня поклонилась; солнечные лучи скользили по ее узким плечам. Процессия пошла дальше, она смотрела вслед ей со спокойным чувством власти.
Ей было тогда двадцать один год. От черных волос, откинутых назад тяжелой волной, на ее лоб падала голубоватая тень. На затылке изгибались густые косы. Брови шли слабо очерченными линиями, рот был неопределенный, с мягко сомкнутыми, бледными губами. Но подбородок и изгиб носа говорили о решительности. Голова была бедна красками, но богата серебристым очарованием света. Она подняла широкие веки: твердый, отливающий сталью голубой блеск, казалось, шел издалека, с далеких морей.