Диана
Шрифт:
Герцогиня вполне понимала Беату; только мать была ей непонятна. Эта мелодраматическая душевная доброта, при которой вместе с гневом умолкала и гордость и мертвые терпели несправедливость, вызывала в ней холодное и враждебное отношение. Она высказала это, ее сочли завистливой.
Она была того мнения, что ее счастье давно переросло такие превратности. Ее не беспокоило, когда она видела в толпе народа недовольные лица. Она решила при случае дружески высказать ему правду.
В конце мая она провела несколько утренних часов в гареме паши, у madame Фатмы, его супруги, к которой относилась с симпатией, иногда удивляясь ей, иногда же чувствуя в ней что-то родственное.
— В Смирне у моего мужа было множество маленьких мамелюков, которые росли во дворце. А на балюстраде нашего балкона стояли большие мраморные ядра. Время от времени паша призывал мамелюков на балкон и мерил их. Кто был ниже, чем мраморные ядра, получал золотую монету. Если же кто-нибудь был выше — голову долой.
Она звонко щебетала:
— Эту игру мой муж выдумал сам.
Герцогиня оставалась серьезной. Она размышляла, отвратительно ли такое равнодушное отношение к смерти или величественно, и не могла решить этого.
Было жарко. Обе дамы сидели в облаках сладких курений на низких диванах, к которым вели три алебастровых ступени. В комнате не было окна; дверь, выходившая на залитый солнцем двор, была открыта, перед ней висели гирлянды вьющихся роз, которые входивший должен был откинуть. На дворе, по мраморным плитам, скользили жирные негры, с красными повязками вокруг бедер. Рабыни, белее колонн, за которыми проходили, покачиваясь в бледных шелках, несли на головах бронзовые чаши, придерживая их рукой. Вытянутые руки сверкали напрягшимися мускулами. Подмышки отливало золотом. Одна из них принесла на чашах из ляпис-лазури секер-лукум а рахат-лукум, чудесные «яства отдохновения», оставлявшие на языке, на котором они таяли, тихое предвкушение рая. Другая, быстро скользнув по комнате на розовых пальцах, оставила за собой дивные благоухания: казалось, они исходили из кончиков ее пальцев.
Герцогиня чувствовала себя хорошо в этом забытом уголке, где краски, как-будто освещенные искусственным солнцем, и размеренные, точно в танце, движения смешивались, словно во сне. «Если бы у меня не было столько дела!» — внезапно подумала она. Ее подруга вздохнула.
— Фатма очень несчастна. Ее желание не будет никогда утолено.
— Какое желание, маленькая Фатма?
Турчанка прошептала ей на ухо:
— Недавно у меня был здесь мужчина!
— Не может быть! Кто же?
— О, только принц Фили. Потому что, ты знаешь, у него теперь нет бороды. Я одела его, как красавицу девушку. Я думала о паше и чуть не задыхалась от удовольствия. Но, конечно — он не мог. Наконец-то мужчина в гареме, и он никуда не годится.
— Фили… оказался непригодным?
— Совершенно.
— Какая досада. Значит, в другой раз. Но разве тебе так необходимо обмануть твоего мужа?
— Ведь он утверждал, что в гареме мне это никогда не удастся. Разве это не должно оскорблять меня? А он сам — то, что принадлежит мне, дает всем рабыням. А! Я отучу его от этого. Посмотри-ка вот на ту высокую блондинку под пальмой. Она новая, она нравится паше. Третьего дня ночью он хочет к ней, ему стыдно, и он крадется в темноте. На углу длинного коридора,
Герцогиня представила себе беспомощного пашу, на пылающее любовью брюшко которого с журчаньем падала струя. Она звонко, безудержно расхохоталась.
— Прежде мы были не так безобидны, — пояснила Фатма. — Мы не угощали душем, мы давали яд. Ты знаешь старуху, которая сидит во дворе?
Увешанная мишурой старуха сидела, скорчившись, на солнце, положив желтые ноги на серебряную жаровню. Она наводила страх своей трясущейся, изможденной безволосой головой с щелкавшей нижней челюстью.
— Это была знаменитая мать Зюлейка паши. Скольких соперниц она отравила, чтобы у нее родился ребенок и чтобы ее ребенок мог стать пашой! А были ли у нее в гареме мужчины? Ни один не выдал ее, потому что утром она сносила ему голову долой.
— Вечно голову долой, — сказала герцогиня пожимая плечами, и простилась.
Когда она проезжала мимо овощного рынка, оттуда только что увели убийцу. Народ стоял сплоченными группами и говорил о том, что произошло. «Булочник платит ему его жалованье. Два франка десять, — говорит он. — Мне следует два франка пятнадцать! — Нет, два франка десять, — говорит булочник. Тогда он вытаскивает револьвер и убивает хозяина на месте».
Лошади герцогини должны были идти шагом. Стоявшие кругом вытягивали шеи, чтобы разглядеть ее. Некоторые снимали шапки, другие открыто отворачивались. — Кричите же «ура!» — воскликнул какой-то простодушный рабочий. Несколько человек крикнули, но большая часть угрюмо молчала. Какой-то дюжий морлак, которому, верно, повредили даровые обеды, сказал медленно и громко: — Черт бы побрал тебя, матушка!
«Попробую», — подумала она и велела кучеру остановиться. Ей понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя. Она только что покинула богатый красками тихий уголок, где под вздохи сладострастия и звон кинжалов отдавались приказания рабам в прекрасных одеждах. А теперь она хотела учить Свободе кучку оборванной черни и увлечь ее к государственному перевороту. Еще с ароматом гарема в волосах и одежде, с его грезами перед глазами, она начала свою речь к народу.
— Я слышала, — немного нехотя сказала она через головы слушавших, — что вы теперь иногда недовольны мной. Но у вас нет ни малейшего права на это…
— Нет, конечно, нет, — пролепетал какой-то пьяный, размахивая бутылкой. Его соседи захохотали.
Герцогиня продолжала:
— Вам желают добра. Я всегда буду давать вам только то, что вам нужно. Происходит ли что-нибудь помимо этого, топятся ли молодые люди или срезают себе бороды, об этом вам нечего беспокоиться, потому что вас это нисколько не касается. Давайте же спокойно вести себя, думать вам вообще незачем.
Из примыкающих улиц сбегались любопытные; площадь наполнилась. Одетые по-городскому молодые люди скалили зубы. Энтузиасты хлопали в ладоши и этим усиливали ропот недоброжелателей. К счастью, в толпе было много приверженцев Павица и немало состоявших на жалованьи у Рущука. Верные долгу, они закричали со всех сторон рынка изо всей силы:
— Мы любим тебя! Ура!
Герцогиня заговорила опять нетерпеливо, но довольно ласково:
— Впрочем, я прощаю народу, когда он ведет себя неразумно. Я знаю, во всем виноваты глупость, суеверие и косность. Может ли отвечать за свой поступок, например, тот, кто убил булочника? Вас надо воспитывать…
Она не кончила. Негодование морально чувствующего народа прорвалось.
— Убийца? Убийца не виноват?! Ты сама не знаешь, что говоришь!
Крестьяне вне себя ревели, перебивая друг друга. Городские повесы пронзительно свистали. Оплачиваемые крикуны молчали, всюду господствовала честность. Перед обеими дверцами кареты толпились угрожающие фигуры, указывающие пальцами: