Диета старика
Шрифт:
Слушал я Би-би-си. После политической передачи "Глядя из Лондона" я затем неизменно прослушивал литературную программу. В те времена по Би-би-си каждый вечер читали "Колымские рассказы" Шаламова. Выслушав очередной "колымский рассказ", я спокойно засыпал. Это кажется странным. Описываемые в рассказах миры настолько чудовищны, что, казалось бы, должны были навевать мрачнейшие кошмары. На деле они гарантировали их отсутствие. В этих леденящих повествованиях запрятан был (для меня) сильнодействующий транквилизатор. Я засыпал, как бы "глядя из Лондона на Колыму", "из рая в ад", созерцая миры замерзания и истощения, миры нехватки еды и тепла. Эти тексты замораживали и согревали одновременно. Они создавали эффект ступора, оцепенения, который можно было - как выяснилось - использовать в качестве "медикаментозного фантазма" с усыпляющим действием.
Через много лет мне приснился сон, явно навеянный теми детскими "контрсомнамбулическими" прослушиваниями "Колымских рассказов". Он не был кошмаром (если иметь в виду эмоциональную окраску), но при пересказе будет выглядеть как кошмар. Я в лагере, где-то за полярным крутом. Ощущаю сильный холод и голод. Нас, зэков, сгоняют к какому-то месту, где находится лежбище мертвых, вмерзших в лед, тел. Видимо, здесь погибла большая группа заключенных.
Другой сон на эту тему мне рассказал Юра Семенов. Ему приснилось, что он и его приятель Нехорошее заключают пари: кто быстрее съест труп. Юра съедает труп быстрее, он легко и без помех съедает труп целиком, начиная с ног, но, дойдя до кепки, останавливается. Кепку он съесть не может - она осклизлая, грязная. Поэтому он проигрывает пари. Оба сна изображают событие омерзительное, но чувство отвращения в них отсутствует. Скорее всего, это отсутствие отвращения объясняется тем, что сновидение в данном случае изображает "минус-переживание". Поедание трупа происходит легко, потому что трупа нет. Здесь возникает возможность вкусить отсутствия - это порождает облегчение. Такие сны, как ни странно, представляют собой вентиляционные отверстия. Они создаются по заказу пульсирующих "жабр души". В европейской традиции мышления, как известно, большим уважением пользуется "агон" - форма атонального собеседования, в ходе которого текстуальные фигуры пытаются воссоздать не столько функции и ритмы здорового тела, озабоченного собственным Долголетием (как это часто практикуется на Востоке), сколько спазматическую экстремальность тела страдающего, существующего в пафосе своего Конца, своего Предела. Теология Предела здесь вообще играет важную роль. Истина предельна, а умирающий или находящийся в состоянии припадка радикален. Можно вспомнить Ницше, Арто, Батая и многих других. Можно вспомнить эпилептоидный "самодонос", экстатическую исповедальность, а также тонкие и плаксивые голоски регресса, которые иногда (под влиянием психоанализа) вводил в свои фильмы Хичкок.
Россия, как всегда, оказывается в этом отношении (как и во многих других отношениях) в традиционной щели между Востоком и Западом. "Агональная речь" здесь не просто звучит, она, можно сказать, льется рекой. Однако она, странным образом, каждый раз оказывается речью литературного персонажа, подставного лица. За этой речью стоят даже целые сонмы литературных персонажей, "литературные массы", сонмы подставных лиц, ликов, личик, личинок. Относительно этой квазиэкстатической речи можно сказать словами А. Монастырского: "Никакой аутентичности, зато сплошной аутизм". Коллективное тело, в отличие от тела индивидуального, не умирает, а следовательно, агония для него - рутина, событие отнюдь не радикальное, не экстремальное, напротив - обыденное. Достаточно вспомнить интенсивность речей персонажей Достоевского - эта интенсивность достигает таких "высот и глубин", что в конце концов становится совершенно ясно, что за этими наслаивающимися друг на друга "пиками", "вспышками", "эксплозиями" располагается Покой, даже некоторая Инертность.
Агональный дискурс здесь подвергается стихийной демистификации. Возникает подозрение, что сам по себе он - лишь сумма литературно-технических приемов, не имеющих того непосредственного отношения к мышлению, о котором заявлялось. Возникают подозрения, что за этим дискурсом стоит история пытки, история дознания истины с помощью источников боли. Полагают, что истина должна выходить с криком истязуемого или же с шепотом умирающего. Особым уважением пользуется "внутренняя пытка" - когда тело истязует само себя, когда допрашивающий и допрашиваемый - одно.
Поэтому такое большое внимание уделяется последним словам умирающих. Однако юридическая дисквалификация сведений, полученных с помощью страдания, естественным образом ограничивает престиж спазмы. Пытка (даже если это "пытка совестью") порождает лишь очередную ложь. Предел, как выясняется, слишком подвижен - любое резкое движение в его направлении отбрасывает его на непредсказуемое расстояние. Предел не может быть достигнут никаким, даже самым катастрофическим, рывком. Никакой агональный дискурс не в силах приблизиться к нему. Пушинкообразное тельце Предела, эту "пуховую черту", можно только подманить сериями осторожных, завлекающих, почти невидимых пассов.
К нему приближаются (то есть его создают) сериями отказов, воздержаний, регламентации. Эта практика осторожного, кропотливого создания Предела и есть диета - современный вариант аскезы. Диета - это удвоенная этика, этика второго порядка. В зоне диеты возникает возможность новой идиллии - то есть то, от чего зависит появление будущего. Возникает сверхлегкое, предназначенное для полета, тело при здоровом теле. Это и есть "тело" самой диеты. Считается, что самый распространенный "базовый" элемент обычной диеты - каша. Нечто мягкое, бесформенное, но являющееся следствием жестких форм - форм злаков и четко расчерченных полей. Нечто бесформенное, но содействующее удержанию формы: диету держат ведь для того, чтобы "быть в форме". А "быть в форме" означает хотя бы отчасти контролировать свои трансформации.
Кашу можно умастить медом. Мед ведь тоже аморфен потому, что является извлечением, эссенцией жестких структур: структур цветов, пчелиных обществ, сот. Мед - это комментарий. Каша же - это мягкий фундамент дискурса, позволяющий ему быть плазмодием - чем-то вроде мыслящего океана, порождающего двойников, который действует в фильме Тарковского "Солярис". В нашем "медгерменевтическом" романе "Мифогенная любовь каст" описан сон об Энизме (сон, привидившийся некогда С. Ануфриеву - этот же сон описан в нашем совместном тексте "Закомплексованный ебарь"). Энизма - это вечный и не имеющий конца, "поющий" поток живого меда, омывающий "дно всего". Само слово "энизма", имя этого потока (тоже являющееся продуктом сна) есть скрещение слов "энигма" и "харизма", скрещение, характерное для онейроидов. Сокращение "медгерменевтика" (обычно расшифровывающееся
Попробовать это свечение на вкус означает, как правило, ощутить сладость - сладость понимания. Чем произвольней, необязательнее это понимание, тем оно слаще. Вот два стихотворения, в которых упоминается Винни Пух, известный фетишист меда. Первое написано в духе подношений "Аэромонаха Сергия", второе - в стиле "подарочной" лирики МГ (оно посвящается С. Ануфриеву и было написано по случаю его Дня Рождения).
I
"Значит, говоришь, не убивал?– Вскинулся вдруг следачок с насеста, - Ждет тебя, пацан, лесоповал Белый, как сибирская невеста. Вспомни, блядь, как бледный Саша Блок Лез в пизду зеленым телескопом, Как Есенин бился между ног, Истекая животворным соком. Как комдив Чапаев на скаку Разрубал фашистское отродье, Как Менжинский плакал на ветру - Не стыдился при честном народе. Вспомни, поц, Россию наконец - Как течет арбатским переулком Тот медовый, гулкий благовест, Пахнущий рождественскою булкой! Посмотри: к заутрене спешат Девушки в каракулевых шубках… Значит, говоришь, не убивал?! Не дрочил на вымпелы и кубки?! И во тьму угрюмых женских бань Не тащил чугунные киоты, Чтобы в небо, вспарывая рань, Уходили юные пилоты? Под столом не пролезал тайком. Чтобы старикам понюхать ноги? Не писал надрезанным соском На снегу, что все мы недотроги? И муде не посыпал песком - Тем песочком, теплым, прибалтийским? И, прикрыв залупу туеском, Не ебался с мишкой олимпийским? Ничего, приедешь в Магадан, Купишь там отдельную квартиру - Телевизор, чай, сортир, нарзан - По ебалу городу и миру! На, кури. Чего там, не впервой. Главное, шугайся Чипполино. Он пахан жестокий и крутой, Выставит в разы на буратино. Чисто так, за желтые дела. Пальцы веером - и все быки вприсядку. Фиксы в шорнике. Понтуйся: смык, смола. А не то придется дуть в трехрядку. Говори, что знаешь Селяви, Шо ты в "Космосе" висишь за белым коксом. И споют плашкеты о любви, Завафлив твой шпейц соленым боксом. Говоришь: понятнее не знал. На спецу зависнешь - растолкуют. За дубком не харкай на журнал - Дед Мороз нехорошо шут кует. Самый главный в зоне - Винни Пух. Закозлит своим слонопотамом - Если сразу не испустишь дух, Крикнешь "Брясь!" и станешь Мандельштамом. Чебурага подойдет в настрой С корефаном Геной Крокодилом, И шепнет Мурзилка: "Кумовской!", Подмахнув абзац корявым шилом. Ну, а в общем, знаешь, жизнь как жизнь: Ветер, праздники, разборки по разводу… Силуэты золоченых клизм Над Москвой повисли в непогоду. Выпишут: закатишься в "Пекин", Будут шмары, лярвы центровые, "Мерседесы", баксы, кокс, морфин, Рэйвы, экстези, газеты, чаевые…" Следователь резко замолчал. На столе - цветное фото сына. В окна кто-то веткой постучал. Дерево. Наверное, рябина.
II
Средь воинов заоблачного мира Уступами вновь увлажненных скал Сбегают к безднам Винни Пуха дети И Пятачка внучатые дядья. Родня небес и пухлого покрова Перинных, бело-спелых облаков В центрифугальный мир Оценочного Слова Идут потоками с творимых берегов. Над Христофором Робином звучат, Как тень рубиновая лопнувших внучат, Как бой опаловый, оправленный, граненый, Самим собой и бездной упоенный, Святейшие слова: "Се хорошо весьма!" Со дна поднимется зеленая тесьма И бисером расшитая закладка - В сокровищницах пусто, хладно, сладко. Земля трясется - значит, Кенга скачет. И инфантильный тигр, что в форме колеса (В нем полосу ласкает полоса), И Крошка Ру в кармане Кенги плачет. Но Крупп на круп коня закинул свой сапог (Блестят, дрожат стальные звезды шпор), И в бурый Рур он скачет, одинок, К седлу надежно привязав топор. Вот лес. Тот самый лес. Вот домик в тишине. Зеленые, задраенные окна. Топор дугу очертит в вышине - И щепки полетят. И ставни дрогнут. Внутри темно. Но внутрь пробьется свет. И ляжет на кровать янтарным бредом. Он упадет в тяжелый, мягкий плед - Там что-то круглое лежит под этим пледом. И голос Круппа, мучающий слух. Как голос дьякона, как медный голос сводни, Вдруг позовет: "Вставайте, Винни Пух! Вы избраны на прусский трон сегодня. Курфюрстендам, мой Винни, весь в цветах! Гвардейцы в касках там пройдут сегодня. А вы - курфюрст. Вы - кайзер. Вы - монарх. Их поприветствуйте пушистой лапкой сонной". Уже бежит советник Пятачок, Бежит и гранями сверкает. И лишь Сова - в дупло, и там - молчок! Свой пухлый дар сама в себе ласкает.