Дикая роза (др. изд.)
Шрифт:
Мирная картина, думалось Хью, даже определенно невинная, причем в эту невинность вносили свою долю и Пенн, потому что был так молод, и Свон, потому что был священник, и Энн — более тонко, каким-то излучением своей души. Энн, во всяком случае, держалась на удивление бодро, это и злило Хью, и вызывало невольное восхищение. Сам он не вносил никакой доли, он был зрителем. Впрочем, зрителем он был всегда, подумал он с печальным удовлетворением, знаменовавшим возвращение интереса к жизни. Попыхивая трубкой, он смотрел на счастливую семейную группу. Правда, Рэндл все ещё отсиживался у себя наверху, как невзорвавшаяся бомба. Но даже мысли о Рэндле уже не так тревожили. По какой-то инерции все постепенно успокаивалось, приходило в норму, и Хью смутно чувствовал, что скоро и для него начнется новая жизнь. Опасный поворот пройден. Рэндл десять дней пробыл,
Энн, лицо как-никак наиболее заинтересованное, принимала это, по-видимому, спокойно, так спокойно, что Хью, никогда не говоривший с ней на эту тему, подозревал, что тайно она все же общается с мужем. Может быть, отчуждение их — только видимость. Может быть, она бывает у него, когда все спят. Так или иначе ясно: он, Хью, бессилен что-либо изменить. Он раза два заходил к Рэндлу после их разговора об „оформленном мире“, но заставал сына отрешенным, задумчивым, более обычного скрытным. Рэндл упорно пил. Однако же вид у него был умиротворенный, даже довольный, и казалось, он что-то серьезно обдумывает. Это нелепое заточение не может длиться вечно. Даже Рэндл долго не выдержит такой идиотской ситуации. Еще немного, и вернется его нормальное состояние, когда он, раздражаясь от одного присутствия Энн, все же ходит за ней как тень и, находясь в доме, не может ни на минуту выпустить её из виду. Нынешняя его изоляция словно предписанный самому себе отказ от этой раздраженной одержимости, словно воздержание, за которым, можно надеяться, последует заметное очищение всего организма. Возможно даже, что отъезд отца приблизит прекращение военных действий.
Так он рассуждал. Но с благодушным ощущением, что имеет полное право себя побаловать, он уже знал, что, чем бы ни кончилась именно эта ссора, он больше в Грэйхеллоке не останется. Большой равнодушный дом, на который несчастье его и его семьи не произвело никакого впечатления, в котором призраки его горя не находили, где преклонить голову, казался орудием кары, предназначенной не для него. Не он построил эту клетку, он её не заслужил, он может выйти из неё — и выйдет. Позже он всячески постарается помочь тем, кто в ней остался. Но сейчас — хватит с него достоинств Энн, настроений Рэндла, благочестия Свона, капризов Миранды, вульгарного выговора Пенна и бесконечных растрепанных, мокнущих под дождем розовых кустов. Он думал о своей уютной лондонской квартире, о сияющем Тинторетто и жаждал укрыться в этом святилище.
И ещё ему хотелось уйти подальше по пути, отделяющему его от Фанни. Он оплакивал её, тосковал о ней, но душевное лукавство, которое он отчасти в себе осуждал, подсказывало, что нужно сделать, чтобы тоска стала легче. Он уже убедился, что умеет себя утешить, и дарил Фанни, как погребальный венок, сознание неизбежности таких утешений. Мертвые — жертвы живых, а он будет жить. Он уже чувствовал, что с её смертью в нем прибавилось жизни. Фанни питала его. И он, ещё неуверенно, но неуклонно, стремился отдалиться от той Фанни, которая его обвиняла, от Фанни с её любимыми кошками, пасьянсом и ласточками, от последней по-человечески доступной Фанни, какую он знал. В клинике ею завладел страх, и видеть это было невыносимо, а потом она надела или на неё надели безличную маску всех заведомо умирающих. Он стремился уйти и от Энн — вблизи нее, такой кроткой, прозрачной, более склонной к анализу, Фанни оставалась тревожаще живой. Позиция Энн не оставляла места для утешения, для символического вторичного убиения мертвых. Но нужно помнить, что Энн несчастна, а поэтому несправедлива.
Смех и сухой стук сгребаемых в кучу костяшек домино — кончилась ещё одна партия. Энн посылает Пенна спать, тот ноет, что ещё рано, и Дуглас Свон просит разрешения сразиться ещё разок, и Энн улыбается и уступает. Да, мирный, невинный мирок. Мирный, невинный мирок, только вот Стив умер, и Рэндл сидит пьяный у себя в комнате, и где-то в Лондоне сейчас существует Эмма Сэндс.
После потрясения и ужаса, неизбежно сопутствующих смерти, когда перетревоженная душа немного устоялась уже на новый лад и мысли, посещавшие его рано утром, опять стали более оформленными и четкими, оказалось, что Эмма Сэндс занимает в них немаловажное место. Словно она незаметно подкралась к нему и, оглянувшись, он увидел, что она как живая сидит рядом. Его преследовало видение, на миг возникшее перед ним на кладбище, — Эмма и та женщина, две черные фигуры под дождем, прильнувшие друг к другу в зловещем молчании. Он достиг равнодушия, перешагнул в забвение — так ему казалось. Но теперь Эмма снова обрастала плотью, и все случаи, так странно разделенные почти равными промежутками, когда он видел её за прошедшие годы — из автобуса, на эскалаторе, в Национальной галерее, — задним числом окрашенные этой встречей на кладбище, светились и расцветали в его памяти.
Он, конечно, понимал, что все это глупо, отчасти понимал даже механику этого микроскопического наваждения и как оно сразу стало более осязаемым, когда Милдред предложила ему ехать в Индию. Почему он не может поехать в Индию? Из-за Эммы, хотя при чем тут Эмма? Эмма все ещё существовала, притягательная, как магнит, и у него хватало времени поразмыслить о том, что бессознательно он отождествлял её с теми темными и свободными силами, с тем стройным миром воображения, куда он, если воспользоваться метафорой Рэндла, не захотел „подняться“ двадцать пять лет назад, когда делал решающий выбор. Но разумеется, этим мыслям грош цена — ребячьи фантазии, паутина, которую ничего не стоит сдунуть, если только найдется минута, чтобы набрать в легкие воздуха. Он уже знал — и с удовольствием предвкушал нетрудную борьбу с самим собой, — что в конце концов решит ехать с Милдред в Индию. Так он и поступит. Да, он будет свободен, он ещё им всем покажет, как можно перемениться на старости лет. „Страна несчетных воплощений…“
— Ну, Пенни, теперь в самом деле пора, — сказала Энн. Она отложила легчайшее, в синюю и белую клетку платье, которое шила Миранде, заправила за уши пряди выцветших волос и скорчила Пенну шутливо-грозную гримасу. Он встал, смеясь и протестуя.
— Что ж, друзья, мне тоже пора двигаться, — сказал Дуглас Свон. — Пенн покажет мне пример. Недостаток силы воли — вот в чем наша беда, верно, Пенн? Ну, встали — пошли. — Он тоже поднялся.
Свон был красивый мужчина, с изжелта-бледным лицом, до того гладким, что казалось, оно незнакомо с бритвой. В эту гладкую маску цвета слоновой кости вправлены были два узких темных глаза и тонкие, сухие, четко очерченные губы, вправлены как бы позже, в виде приложения, ибо жили отдельно от окружающей их поверхности, нисколько не стянув и не сморщив её. Волосы, очень темные, блестящие от помады, лежали надо лбом аккуратным зачесом. Достаточно элегантный черный костюм и накрахмаленный пасторский воротничок придавали ему профессиональный вид чуть нарочитой благожелательности, вид врача, сострадающего больному. Но, как уже не раз отмечал Хью, хотя все словно бы указывало на то, что перед вами болван, вынести такой приговор было затруднительно: почти неуловимый, но несомненный ум нет-нет да озарял эту умильную физиономию, не позволяя так легко отмахнуться от её обладателя.
Пенн, встряхивая головой, сияя всей своей оживленной мордашкой, все ещё ласково препирался с Энн. Одну ногу он поставил на ведерко с коксом, руку засунул в карман темно-серых, купленных в Англии брюк, так что приподнялась пола его голубой спортивной куртки и стали видны подвешенные к поясу на двух цепочках кожаные ножны с кинжалом.
— Опасное оружие, — заметил Дуглас Свон, указывая на кинжал.
Пенн покраснел, снял ногу с ведерка и обдернул куртку.
Энн сказала:
— Господи, тот немецкий кинжал! Ты что, нашел его в комнате Стива?
— Да, — отвечал Пенн растерянно. — Это ничего?
— Ну конечно, конечно. Ты просто молодец, что нашел его. Это Феликс Мичем подарил Стиву. Феликс добыл его где-то во время войны. Миранде он тогда страшно понравился, она все выпрашивала его у Стива, а он не давал. А потом, когда… Мы не могли его найти, хотя Миранда без конца искала.
— Ну так я отдам его Миранде, — сказал Пенн. — Как же иначе, все равно это её вещь. Мне очень жаль… — Заливаясь краской, он пытался отцепить кинжал от пояса.
— Да брось, — сказала Энн. — Оставь его себе. Миранда о нем давно забыла. И вообще, он больше подходит для мальчика. А теперь беги спать, Пенни, сию же минуту!
Дверь за ним затворилась, и Дуглас Свон снова сел, как видно раздумав уходить.
— Я тогда пришла в ужас от этого кинжала, — сказала Энн. — Конечно, сработан он превосходно, но у него на рукоятке свастика. Феликс говорил, что это оружие германского офицера. Они иногда носили кинжалы. Это считалось особым шиком. Все это так отвратительно. Гитлера никогда не перестанешь ненавидеть, а тут ещё эта черная гадость со свастикой… просто смотреть тошно!