Дикие пальмы
Шрифт:
А потом на десятый день это случилось. Случилось в третий раз. Сначала он просто отказывался верить в это, и не потому, что считал, что уже получил сполна и прошел полный курс выучки в несчастье, что с рождением ребенка достиг и пересек вершину своей голгофы, и что теперь ему если даже и не позволят, то хотя бы не помешают беспрепятственно спуститься по противоположному склону. Он совсем так не думал. Он просто отказывался принять тот факт, что могущественная сила, вроде той, что проявляла такую настойчивость несколько недель подряд, преследуя его с дьявольской последовательностью, имея в своем распоряжении весь набор вселенского насилия и бедствий, оказалась столь неспособной к изобретательности и фантазии, столь лишенной гордого артистизма и воображения, что пошла на простое повторение себя. Один раз он принял, второй он даже простил, но в третий он просто отказывался верить, в особенности когда он наконец убедился в том, что в третий раз причиной всего будет не слепая сила объема и движения, а человеческие распоряжения и руки, отказывался верить в то, что космический шутник, которого одурачили дважды, в своей настойчивой мстительности теперь остановил свой выбор на динамите.
Он не рассказывал об этом. Он явно и сам не знал, как это произошло и что происходило. Но он помнил это (вспоминая
Он и женщина просто досмотрели до конца представленную полукровкой шараду выдворения из дома; маленький жилистый человек, безумно жестикулируя – его истерическая тень скакала и дергалась на грубых стенах, – продемонстрировал пантомиму бегства из хижины, пантомиму сбора жалких пожитков со стен и из углов, пожитков, которыми побрезговал бы любой другой человек, и бросить которые его могла заставить только какая-нибудь стихия вроде разбушевавшейся воды, землетрясения или пожара, женщина тоже смотрела на него, рот ее, в котором еще оставалась непережеванная пища, был слегка приоткрыт, а на ее лице застыло выражение безмятежного удивления, она спросила:
– Что? Что он говорит?
– Не знаю, – сказал заключенный, – но я думаю, если это что-то, что мы должны знать, то мы узнаем об этом, когда оно дойдет до нас. – Потому что он не почувствовал тревоги, хотя к этому времени уже вполне научился понимать, что хочет сообщить ему другой. Он надумал уезжать, подумал он. Он говорит мне, что и я должен уехать, но это уже потом, когда они кончили есть и полукровка и женщина отправились спать, а полукровка поднялся со своего тюфяка, подошел к заключенному и снова разыграл пантомиму бегства из дома, на сей раз проделав это так, как повторяют речь, которая, вероятно, была неправильно понята – медленно, тщательно выговаривая слова, словно обращаясь к ребенку, казалось, он придерживает заключенного одной рукой, жестикулируя, разговаривая другой, словно жестами разбивая слова на слоги, заключенный (сидя на корточках с ножом и почти готовым веслом на коленях) смотрел на него, кивал головой, даже приговаривал по-английски: «Да, конечно. Кто же спорит. Я тебя понял», и снова возвращался к доводке весла, но делал это не быстрее, чем раньше, не в большей спешке, чем в любой другой вечер, безмятежный в своей вере в то, что когда для него придет время узнать о том, что уж там его ждет, все образуется само собой, он заранее отверг эту вероятность, даже не подозревая об этом, даже до того, как она возникла, отказался принять саму мысль о том, что тоже уйдет отсюда, он думал о крокодиловых кожах, думал: Хорошо бы он как-нибудь сумел мне сказать, куда отнести мою часть, чтобы получить деньги, но он думал об этом только в короткое мгновение между двумя осторожными движениями ножа, потому что потом почти сразу же он подумал: Пожалуй, пока я могу ловить их, особых хлопот с тем, чтобы найти того, кто их покупает, у меня не будет.
И на следующее утро он помог полукровке погрузить его скромные пожитки – щербатое ружье, небольшую связку одежды (и опять они, даже не умея говорить друг с другом, совершили сделку, обменяв на сей раз пару кухонных посудин, кучку убогих вещичек в определенной пропорции и кое-что всеобъемлющее и абстрактное, включая жаровню, грубую койку, дом или его место – нечто – в обмен на одну крокодилову кожу) – в пирогу, а потом, усевшись на корточки, они, как двое детей, делящих палочки, разделили кожи, разложили их на две кипы, это тебе, это мне, две тебе, две мне, и полукровка погрузил свою часть и оттолкнулся от помоста, но снова остановился, хотя теперь он только опустил весло, взял что-то невидимое
– Может быть, он пытался сказать нам, что мы тоже должны уехать? – спросила она.
– Да, – сказал заключенный. – Я думал об этом вчера вечером. Дай-ка мне весло. – Она протянула ему весло, деревяшку, которую он строгал по ночам, еще не вполне готовую, хотя одного вечера хватило бы, чтобы закончить работу (он пользовался запасным веслом полукровки. Тот предложил ему оставить это весло у себя, может быть, бесплатно включить его в сделку вместе с жаровней, койкой и домом, но заключенный отказался. Может быть, он прикинул, на сколько крокодиловых кож оно потянет, и поставил против этого еще один вечер, проведенный за утомительной и кропотливой работой), и он тоже со своей веревкой и булавой отправился в путь, хотя и в другом направлении, словно его не устраивал просто отказ покинуть место, где, как его предупредили, его жизни будет угрожать опасность, но он еще и хотел установить и подтвердить бесповоротную окончательность своего отказа, проникнув в это опасное место еще дальше и глубже. И тут совершенно неожиданно неодолимая, яростная дремота одиночества тяжелым ударом обрушилась на него.
Он не мог рассказать об этом, даже если бы и попытался… утро еще только начиналось, он плыл в лодке, впервые один, ни одна пирога не появилась и не последовала за ним, но он и не ждал этого, он знал, что и остальные тоже покинут это место, дело было не в этом, дело было в сегодняшнем его одиночестве, его уединении, которое теперь целиком принадлежало ему, потому что он решил остаться; весло внезапно замерло, лодчонка по инерции еще какое-то время продолжала движение, а он тем временем думал: Что? Что? А потом: Нет. Нет. Нет, а тишина, и одиночество, и пустота обрушились на него с издевательским ревом; и тогда он повернул назад, лодка резко крутанулась на киле, и он, преданный, яростно заработал веслом, направляясь назад к помосту, куда, как он знал, он уже опоздал, к этой цитадели, где самому главному и дорогому в его жизни – возможности работать и зарабатывать деньги, праву и привилегии, которые, как он считал, были заслужены им без чьей-либо помощи, возможности не просить ни у кого и ни у чего никаких одолжений, кроме права быть предоставленным самому себе, чтобы свободно противопоставить свою волю и силу ящеровидному протагонисту земли, края, в который его занесло помимо его желания, – грозила опасность, в мрачной ярости греб он самодельным веслом, и наконец увидел помост и моторку подле него, при этом он совсем не почувствовал удивления, а даже какое-то удовольствие, словно получил видимое оправдание своему бешенству и страху, возможность сказать: Я же говорил тебе своему собственному оскорбленному «я», он вел лодку к помосту в каком-то сомнамбулическом состоянии, ему казалось, что он совсем не продвигается вперед, хватая ртом воздух, он дремотно взмахивал невесомым веслом, мускулы его утратили силу и упругость, а весло погружалось в среду, не имеющую плотности, он смотрел, как лодка ползет с муравьиной скоростью по залитой солнцем воде к помосту, а тем временем человек в моторке (всего их было пятеро) кулдыкал что-то ему на том самом языке, который он слышал непрерывно в течение десяти дней, но ни одного слова которого так и не выучил, а в это время второй человек, за которым шла женщина с ребенком на руках, уже готовая к отъезду, одетая в выцветший мундир, со старенькой шляпкой на голове, появился из дома со свертком (он нес еще несколько других вещей, но заключенный больше ничего не видел), который заключенный засунул за балку десять дней назад и к которому с тех пор не прикасалась ничья рука, он (заключенный) теперь тоже был на помосте, держа в одной руке фалинь лодки, а в другой похожее на дубинку весло, он попытался наконец заговорить с женщиной сонным и срывающимся и невероятно спокойным голосом:
– Возьми это у него и отнеси назад в дом.
– Так ты, значит, говоришь по-английски? – спросил человек в моторке. – Ты почему не уехал, как тебе вчера было сказано?
– Не уехал? – сказал заключенный, И он бросил взгляд, посмотрел на человека в моторке и даже сумел сдержать голос: – У меня нет времени для путешествий. Я занят, – и снова повернулся к женщине, рот его уже открылся, чтобы повторить сказанное, но тут жужжащий, словно доносящийся из сна голос человека из моторки дошел до него, и он повернулся еще раз в страшном и абсолютно невыносимом раздражении и закричал: – Наводнение? Какое еще наводнение? К чертовой матери, оно уже два раза доставало меня чуть не месяц назад! Оно кончилось! Какое еще наводнение? – и тогда (на самом деле он не думал об этом словами, но знал это, почувствовал это мгновенное озарение, понимание своего существа или рока, того, что в его сегодняшней судьбе присутствует какая-то особая повторяемость, что не только почти эмбриональный кризис повторяется с определенной монотонностью, но сами физические обстоятельства следуют по дурацки-однообразной схеме) человек из моторки сказал: «Возьмите его», и он еще несколько минут оставался на ногах, отбиваясь и нанося удары с перехватывающей горло яростью, а потом снова оказался на спине, на жестких неподатливых досках, а четыре человека навалились на него яростной волной жестких костей и жутких ругательств, и завершилось все это тонким сухим злобным щелчком наручников.
– Черт побери, ты что – с ума сошел? – сказал человек из моторки. – Ты что – не понимаешь, что сегодня в полдень эту дамбу взорвут?… Ну-ка, ребята, – сказал он остальным, – сажайте его в лодку. Нужно сматываться отсюда.
– Мне нужны мои кожи и лодка.
– К черту твои кожи, – сказал человек из моторки. – Если они сегодня не взорвут эту дамбу, ты сможешь сколько угодно ловить этих зверьков на ступеньках капитолия в Батон Руж. А кроме этой, тебе не нужно других лодок, так что можешь помолиться о своей.
– Я никуда не поеду без моей лодки, – сказал заключенный. Он сказал это спокойно и с абсолютной решительностью, так спокойно, так решительно, что почти целую минуту никто не отвечал ему, они просто молча смотрели на него, а он лежал полуобнаженный, в пузырях и рубцах, беспомощный, скованный по рукам и ногам, и лежа на спине он предъявил свой ультиматум голосом тихим и спокойным, каким разговаривают с соседом по койке прежде чем отправиться спать. Потом человек из моторки шевельнулся; он спокойно плюнул за борт и сказал так же тихо и спокойно, как й заключенный: