Дикие пальмы
Шрифт:
– Ладно. Тащите его лодку. – Они помогли спуститься в моторку женщине, которая несла ребенка и его сверток. Потом они помогли заключенному подняться на ноги и тоже сесть в моторку, цепи на его руках и ногах позвякивали. – Я сниму эти железки, если ты пообещаешь не бузить, – сказал человек. Заключенный ничего на это не ответил.
– Я хочу держать веревку, – сказал он.
– Веревку?
– Да, – сказал заключенный. – Веревку. – И тогда они опустили его на корму и дали ему конец.фалиня, предварительно пропустив его через буксировочную проушину, и отправились в путь. Заключенный не оглянулся назад. Но и вперед он тоже не смотрел, он лежал полураспростертый, его схваченные цепью ноги – перед ним, конец фалиня он держал скованной наручниками рукой. Моторка сделала еще две остановки; когда подернутая дымкой вафля невыносимого солнца снова оказалась прямо над головой, в моторке было уже пятнадцать человек, а потом распростертый и неподвижный заключенный увидел, как плоская выжженная земля начала подниматься и понемногу превратилась в зеленовато-черную массу болота, обросшего бородой и закрученного спиралью, потом и болото в свою очередь кончилось и перед ним распростерлась водная гладь, охваченная неясной голубоватой кромкой береговой линии и резко сверкающая полуденными солнечными бликами, такого большого водного простора он еще не видел, потом шум лодочного мотора оборвался, а корпус лодки продолжал скользить следом за
– Ты что делаешь? – спросил главный.
– Полдень, – сказал рулевой. – Я подумал, мы можем услышать взрыв. – И все прислушались, лодка уже не двигалась, а только чуть раскачивалась, разломанные солнечными бликами маленькие волны ударялись о днище, что-то пришептывая, но никакого звука и даже никакой ударной волны не дошло до них под этим яростным подернутым дымкой небом; долгое мгновение исчерпало себя и прошло, время перевалило за полдень.
– Ну и ладно, – сказал главный. – Поехали дальше. – Снова взревел мотор, лодка начала набирать скорость. Главный подошел к заключенному и склонился над ним, держа в руке ключ. – Теперь ты, наверно, больше не будешь бузить, хочешь ты этого или нет, – сказал он, открывая ключом замок. – Верно я говорю?
– Да, – ответил заключенный. Они плыли все дальше, вскоре берег совершенно исчез из вида и возникло небольшое море. Заключенный теперь был свободен, но он продолжал лежать, держа в руке конец фалиня, который три или четыре раза был накручен на его запястье, время от времени он поворачивал голову, чтобы взглянуть на буксируемую лодчонку, которую крутило и раскачивало в кильватерной волне, а время от времени он даже бросал взгляд на озеро, при этом двигались только его глаза, лицо оставалось мрачным и пустым, он думал: Большей безбрежности,большего опустошения и разорения я в жизни не видел; три или четыре часа спустя, когда береговая линия, нарушенная скоплением парусных шлюпов и катеров, снова поднялась, он подумал: Здесь столько лодок, я и не подозревал, что на свете может быть столько лодок, да и о морских гонках такого рода я тоже понятия не имел, а может быть, он и не думал об этом, а просто смотрел, как моторка вошла в береговой разлом судоходного канала, за которым поднимался низкий дымок города, потом верфь, моторка стала замедлять ход, безмолвная толпа смотрела на них с той же безучастной пассивностью, какую он уже видел раньше, и расу их он тоже сразу узнал, хотя он и не видел Виксберга, когда проезжал его… тот вид, то безошибочно узнаваемое клеймо насильно лишенных дома, а он, принадлежащий этому виду еще больше, чем они, ни за что не позволил бы причислить себя к ним.
– Ну вот, – сказал главный, – ^мы и прибыли.
– Лодка, – сказал заключенный.
– Она при тебе. От меня-то ты чего хочешь, чтобы я тебе чек на нее, что ли, выписал?
– Нет, – ответил заключенный. – Просто мне нужна лодка.
– Бери ее. Только тебе понадобятся ремни или что-то в этом роде, чтобы нести ее. («Нести ее? – спросил толстый заключенный. – Куда нести? Куда это тебе понадобилось ее нести?»)
Он (высокий) рассказал: как они с женщиной высадились на берег, и как один из их спутников помог ему вытащить лодку из воды, и как он стоял там с концом фалиня, обмотанным вокруг запястья, а человек торопил его словами: «Ну, давай. Следующий! Следующий!», и как он и этому человеку сказал о лодке, а тот закричал: «Лодка? Лодка?», и как он (заключенный) шел с ними, когда они несли лодку, а потом уложили, разместили рядом с другими, и как он сориентировался по рекламному щиту кока-колы и арке разводного моста, чтобы быстро найти лодку по возвращении, и как его с женщиной (у него в руках сверток в газете) усадили в грузовик, а потом грузовик влился в движение на дороге между рядами близко расположенных домов, потом они увидели большой дом, оружейный склад…
– Оружейный склад? – сказал толстый. – Ты хочешь сказать – тюрьма.
– Нет, это был какой-то склад, а люди там кучками лежали на полу. – И как он подумал, что, может быть, его компаньон тоже здесь, и как он даже пошарил глазами в поисках полукровки, а сам тем временем ждал подходящего случая, чтобы пробраться назад к двери, где стоял солдат, и как он – женщина шла за ним – пробрался наконец назад к двери и уперся грудью в ствол винтовки.
– Давай, давай, – сказал солдат. – Иди назад. Вам скоро дадут какую-нибудь одежку. И поесть чего-нибудь. А к тому времени, может, за вами и родня придет. – А еще он рассказал о том, как женщина проговорила:
– Может, если сказать ему, что у тебя здесь есть родственники, он нас выпустит. – И как он не сделал этого; это он тоже не умел выразить словами, это было слишком глубоко, внутри него, ему еще никогда на протяжении всех его ушедших поколений не приходилось думать об этом словами, он носил в себе трезвое и ревностное уважение деревенского простака не к истине, а к воздействию, силе лжи, не то чтобы он стыдился лгать, а скорее предпочитал использовать ложь с уважением и даже тщанием, хитроумным, быстрым и сильным, как тонкое и смертельное лезвие. И как ему выдали одежду – голубой джемпер и комбинезон, а потом дали и поесть (проворная, накрахмаленная молодая женщина сказала: «Ребенка нужно искупать, вымыть. Иначе он умрет», а женщина ответила: «Да, мэм. Может, он и покричит немножко, ведь он еще ни разу не купался. Но он хороший малыш»), а потом наступила ночь, голые лампочки резко, грубо и одиноко сверкали над храпом, и тогда он поднялся и разбудил женщину. А потом – окно. Он рассказал об этом: о том, что там было много дверей, но он не знал, куда они вели, и он долго искал окно, которым они могли бы воспользоваться, наконец нашел его, в руках у него были младенец и сверток, когда он полез первым… «Тебе нужно было разорвать простыню, скрутить ее веревкой и так спуститься вниз», – сказал толстый заключенный. Но простыня ему была не нужна, теперь под его ногами был булыжник мостовой, а его окружала густая темень. И город тоже был здесь, но он еще не видел его, да и не собирался, город присутствовал здесь низким постоянным мерцанием; Бьенвилль когда-то тоже стоял тут – этот город был порождением фантазии неженки, называвшего себя Наполеоном, но теперь перестал быть таким. Эндрю Джексон нашел его в двух шагах от Пенсильвания Авеню [14] . Но заключенный нашел, что он значительно дальше, чем в двух шагах, от судоходного канала и его лодки, рекламный щит кока-колы теперь был неясно виден, разводной мост по-паучьи маячил своей аркой на фоне рассветного бледно-желтого неба; и о том, как он спустил лодку назад в воду, он рассказал не больше, чем о дамбе высотой в шестьдесят футов. Теперь озеро было позади; он мог плыть только в одном направлении. Когда он снова увидел Реку, этот Поток, он тут же узнал его. Не мог не узнать, он стал неискоренимой частью его прошлого, его жизни; он станет и частью того, что оставит заключенный своим потомкам, если только судьба даст ему такую возможность. Но четыре недели спустя Поток будет выглядеть иначе, чем сегодня; так оно и случилось: Поток (Старик) пришел в себя после учиненного им дебоша, снова вернулся в свои берега. Старик теперь спокойно нес свои журчащие воды к морю, коричневые
14
Новый Орлеан был основан в 1718 г. Сьером Бьенвиллем, находился под владычеством Испании, потом Франции. В 1803 г. Наполеон Бонапарт уступил его Соединенным Штатам. В 1815 г. Эндрю Джексон, ставший впоследствии президентом, успешно оборонял Новый Орлеан от английской армии. На Пенсильвания Авеню находится Белый Дом.
– Вы – полицейский? – спросил он.
– Можешь не сомневаться, – сказал помощник. – Вот только достану этот проклятый пистолет…
– Ясно, – сказал заключенный. – Вон там ваша лодка, а это – та самая женщина. Но того психа на сарае я так и не нашел.
ДИКИЕ ПАЛЬМЫ
Теперь доктор и человек по имени Гарри вместе вышли на темное крыльцо, в темный ветер, все еще наполненный трепетом невидимых пальм. Доктор нес виски, полупустую бутылку в одну пинту, может быть, он даже не знал, что держит ее в руке, может быть, перед невидимым лицом человека, стоящего над ним, он потрясал только рукой, а не бутылкой. Он говорил голосом холодным, точным и убежденным, голосом пуританина, о котором некоторые сказали бы, что он собирается сделать то, что должен сделать, потому что он пуританин, который, может быть, и сам верит, что собирается сделать это, чтобы защитить этику и святость избранной профессии, но который на самом деле собирается сделать это потому, что хотя он еще и не стар, но считает, что слишком стар для такого, слишком стар, чтобы его будили по ночам и тащили куда-то, втягивали без всякого предупреждения, все еще полусонного, в такое; ох уж эта яркая, дикая страсть, которая каким-то образом миновала его, когда он еще был вполне молод, вполне достоин ее, страсть, с потерей которой, как он считал, он не только смирился, но еще и оказался достаточно везуч, и был прав, предпочтя не знать всего этого.
– Вы убили ее, – сказал он.
– Да, – сказал другой почти с нетерпением, доктор заметил это, и только это. – В больницу. Вы сами позвоните или…
– Да, убили ее! Кто это сделал?
– Я. Прошу вас, хватит разговоров. Вы позвоните…
– Я спрашиваю, кто это сделал? Кто это натворил? Я требую ответа.
– Я же сказал вам: я. Сам. Послушайте, бога ради! – Он взял доктора за руку, схватил ее, доктор почувствовал это, почувствовал его пальцы, он (доктор) услышал собственный голос:
– Что? Вы? Вы это сделали? Сами? Но я думал, что вы… – Он хотел сказать: Я думал, вы – любовник. Я думал, что вы – тот самый, кто, потому что на самом деле он думал: Нет, это уж слишком! Ведь существуют же правила! Пределы дозволенного! Для блуда, разврата. Нельзя переступить через аборт, преступление, а сказать он хотел: Пределы любви и страсти и трагедии, которые позволительны для человека, если только он не стал как Бог, который, как Бог, испил чашу страданий, наполненную Сатаной. Он даже высказал, наконец, кое-что из этого, резко стряхнув с себя чужую руку, не как паука или змею или даже ком грязи, а скорее так, будто он обнаружил, что к его рукаву прилип кусок атеистической или коммунистической пропаганды, нечто не столько опасное, сколько оскорбительное для его высокого и теперь бессмертного духа, который сумел перейти в чистую мораль. – Это уж слишком! – выкрикнул он. – Оставайтесь здесь! Не пытайтесь убежать! Вам не спрятаться, я вас всюду найду!
– Бежать? – сказал другой. – Бежать? Бога ради, вы вызовете наконец «скорую»?
– Я позвоню, можете не сомневаться! – воскликнул доктор. Теперь он был на земле у крыльца, в резком черном ветре, он уже уходил прочь и вдруг тяжело побежал на своих толстых, не очень привыкших даже к ходьбе ногах. – Только посмейте! – крикнул он. – Только посмейте! – Фонарик все еще был у него в руке; Уилбурн смотрел, как лучик враскачку приближается к олеандровому клину, словно и он, этот тонкий, робкий, порхающий лучик тоже боролся с напором черного, безжалостного ветра. Он не забыл этого, подумал Уилбурн, наблюдая за лучом. Но может быть, он вообще никогда ничего не забывал в своей жизни, кроме того, что когда-то был живым, по крайней мере, должен был быть живым. И тут он почувствовал собственное сердце, словно весь притаившийся в глубине ужас просто ждал, когда он снимет преграды для него. Он почувствовал и жесткий черный ветер, моргая глазами, он глядел вслед подпрыгивающему лучу, потом тот миновал клин и исчез из вида, а он продолжал моргать на черном ветру и никак не мог остановиться. У меня слезная железа не работает, подумал он, слыша свое грохочущее и натужно работающее сердце. Словно оно качает песок, а не кровь, не жидкость, подумал он. Пытается прокачать его. Вероятно, я просто не могу дышать на таком ветру, но это не значит, что я вообще не могу дышать, не могу найти где-нибудь что-нибудь, чем я смог бы дышать, потому что сердце, несомненно, может выдержать все, что угодно, что угодно, что угодно.