Дикие пальмы
Шрифт:
Они провели на платформе три часа, когда за ними пришел поезд. Те, кто был ближе к краю платформы, увидели его, рассмотрели – пассажирский вагон, который, казалось, двигался сам по себе, выпуская из невидимой трубы облачко дыма, оно не поднималось вверх, а медленно и тяжело уплывало в сторону и оседало на поверхности покрытой водой земли, оно казалось невесомым и совершенно растратившим себя. Поезд подошел и остановился, он состоял из единственного старого деревянного с открытым входом вагона, который толкал маневровый паровоз размером значительно меньше вагона. Их загнали внутрь, и они протиснулись вперед в другой конец, где стояла маленькая чугунная печка. Печка не топилась, но они все равно сгрудились вокруг нее – холодного и безмолвного куска чугуна, пропитанного отлетевшим табачным дымом и помнящего тысячи воскресных поездок в Мемфис или Мурхед и возвращений – земляные орехи, бананы, испачканные детские
Всем мест не хватило. Часть заключенных, по-прежнему скованных, осталась стоять в проходе; они услышали, как воздух вырвался из отпущенных тормозов, машинист дал четыре свистка, вагон тронулся резким рывком, платформа, хлопковязалка понеслись прочь, когда поезд, казалось, перешел вдруг из состояния неподвижности к бешеной скорости, и эта картина выглядела столь же нереально, как и картина появления поезда, который шел теперь назад, хотя и с паровозом спереди, тогда как раньше он шел вперед, но с паровозом сзади.
Когда железная дорога в свой черед погрузилась под воду, заключенные даже и не узнали об этом. Они только знали, что поезд остановился, потом услышали, как паровоз дал протяжный гудок, который пронзительно, одиноко и безвозвратно унесся в покрытую водой даль, а они даже не проявили любопытства, они сидели и стояли за заливаемыми дождем окнами, а поезд пополз дальше, ощупывая перед собой дорогу, как ощупывал грузовик; коричневая вода образовывала водовороты между тележками паровоза, среди спиц приводных колес и хлестала в клубах пара по волочащемуся огнедышащему брюху паровоза; он снова свистнул четыре раза, четыре коротких резких гудка, исполненных какой-то дикой радости и вызова, но в то же время и отрицания и даже прощания, словно наделенная даром речи сталь знала, что у нее не хватает духу остановиться, а вернуться она не сможет. Два часа спустя в сумерках сквозь покрытые каплями дождя окна они увидели горящую усадьбу. Помещенная в никуда и одинокая, стояла она, – отчетливые и покойные, похожие на погребальный костер языки пламени недвижно бежали от своего собственного отражения – полыхая в темноте над водной пустыней с видом странным, безумным и причудливым.
Вскоре после того, как стемнело, поезд остановился. Заключенные не знали, где находятся. Они и не спрашивали об этом. Им и в голову не пришло бы спрашивать, где они, так же как они не стали бы спрашивать, зачем и почему. Теперь они ничего не видели, потому что в вагоне не было света, окна снаружи были покрыты каплями дождя, а изнутри запотели от тепла, вырабатываемого множеством тел. Им были видны только бледноватые и возникающие словно ниоткуда фонарные огни. До них доносились крики и слова команд, потом начали кричать охранники в вагоне; их подняли на ноги и погнали к выходу, загромыхали и забряцали цепи на ногах. Они спустились в бешеное шипение пара, прошли сквозь его рваные клочья, облетающие вагон. Причаленная вдоль поезда и сама похожая на поезд, стояла крепкая, грубой работы моторная лодка, к которой одна за другой были привязаны плоскодонки и ялики. Здесь была еще группа солдат; свет фонарей отражался от ружейных стволов и пряжек на патронташах, поблескивал и поигрывал на цепях заключенных, когда они осторожно ступали в воду, погружаясь по колено, и садились в лодки; теперь вагон и паровоз полностью исчезли в клубах пара, потому что паровозная бригада принялась гасить огонь в топке.
Прошел еще час, и они увидели впереди огни – слабый колеблющийся ряд красных точек, тянущихся вдоль горизонта и висящих низко над землей. Но прошел еще целый час, прежде чем они достигли этих огней, заключенные все это время сидели на корточках, ежились в своей насквозь промокшей одежде (они больше не воспринимали дождь как отдельные капли) и смотрели, как приближаются огни, пока наконец не определились очертания насыпи; теперь они смогли различить ряд армейских палаток, разбитых на насыпи, и людей, сидящих вокруг костров, их колеблющиеся на водной глади отражения извлекали из темноты скопление других лодчонок, пришвартованных вдоль насыпи, которая теперь громоздилась впереди высокой темной массой. Вдоль основания, среди причаленных лодчонок светили и моргали фонари; их лодка, с выключенным мотором, подплыла к насыпи.
Забравшись на вершину, они увидели длинный ряд палаток цвета хаки вперемежку с огнями костров, вокруг которых среди бесформенных тюков одежды сидели или стояли люди – мужчины, женщины и дети, белые и черные, – их головы поворачивались, белки глаз поблескивали отражением костров, когда они молчаливо рассматривали полосатые одежды и цепи; дальше на насыпи было видно сбитое в кучу, хотя и непривязанное стадо мулов и две или три коровы. И тут более высокий заключенный осознал, что слышит еще один звук. Он не то чтобы вдруг услышал его, он просто понял, что слышал его все это время, звук столь ни на что не похожий, столь не поддающийся опознанию, что до этого мгновения он просто и не замечал его, как муравей или мошка, вероятно, не замечает звука лавины, которая несет их; с раннего утра этого дня он передвигался по воде, в течение семи лет пахал, боронил и сеял вблизи той самой насыпи, на которой теперь стоял, но этот нутряной, глубокий шепот, исходящий из дальней стороны насыпи, он узнал не сразу. Он остановился. Цепочка заключенных за ним уперлась в него и остановилась, как товарный состав, издав тот же металлический звук, что издает при остановке товарный состав. «Пошел!» – крикнул охранник.
– Что это? – сказал заключенный. Чернокожий, сидевший перед ближайшим костром, ответил ему:
– Это он. Это старик.
– Старик? – сказал заключенный.
– Эй, вы там! А ну шевелись! – прокричал охранник. Они пошли дальше, миновали еще одно скопление мулов, их все так же провожали светящиеся белки глаз, длинные мрачные лица поворачивались из света костра в темноту и обратно; они миновали их и добрались до нескольких пустых палаток, это были легкие никудышные военные палатки, вмещающие двух человек. Охранники загнали заключенных в палатки – по три связки закованных людей в каждую.
Они влезали на четвереньках, как собаки в тесную конуру, и устраивались там. Вскоре в палатке стало тепло от тел. И тогда они затихли, а потом его услышали все, они лежали, прислушиваясь к низкому шепоту, глубокому, сильному и мощному.
– Старик? – спросил заключенный, получивший срок за попытку ограбления поезда.
– Да, – сказал другой заключенный. – Ему ни к чему хвастаться.
На рассвете охранники разбудили их, ударяя по подошвам торчащих из палаток башмаков. Против покрытого грязью места высадки и скопления лодчонок была развернута армейская полевая кухня, и запах кофе уже доносился до них. Но более высокий заключенный, хотя он и ел вчера только раз, да и то в полдень под дождем, не сразу же направился за едой. Вместо этого в первый раз посмотрел он на реку, вблизи которой прожил последние семь лет своей жизни, но которую еще не видел; он стоял тихий и ошеломленный, отказываясь верить своим предположениям, и смотрел на застывшую стального цвета гладь, которая не разбивалась на волны, а лишь слегка колебалась. Она простиралась от насыпи, на которой он стоял, дальше, чем хватал глаз, – медленно и тяжело колыхающееся шоколадно-пенистое пространство, нарушенное только на расстоянии около мили тонкой линией, внешне не более прочной, чем волосок, – через мгновение он понял, что это такое. Это еще одна насыпь, подумал он спокойно. Точно так же и мы выглядим оттуда. То, на чем я стою, оттуда кажется точно таким же. Он почувствовал тычок в спину; раздался голос охранника:
«Давай! Давай! У тебя еще будет время насмотреться на все это».
Они получили такую же тушенку, кофе и хлеб, что и вчера: снова сели на корточки, укрыв, как вчера, свои миски и кружки, хотя дождь еще не начался. Ночью к насыпи прибило целый деревянный сарай. Сейчас он лежал прижатый к насыпи встречным потоком, а на нем восседал целый рой негров, которые обдирали дранку и доски и тащили их вверх по насыпи; более высокий заключенный ел без суеты и спешки, наблюдая, как быстро исчезает сарай, точно мертвая муха, исчезающая под деловитым кишением роя муравьев.
Они кончили есть. Потом снова, словно по сигналу, пошел дождь, а они продолжали стоять или сидеть на корточках в своих грубых одеждах, которые не успели просохнуть за ночь, а всего лишь стали чуть теплее окружающего воздуха. Вскоре их всех подняли на ноги и разделили на две группы, одну из которых вооружили покрытыми грязью кирками и лопатами, груда которых лежала неподалеку, и повели куда-то вдоль по насыпи. Чуть позднее по водной глади, дном которой футах в пятнадцати под килем было, вероятно, хлопковое море, приплыла моторка, таща за собой на буксире цепочку яликов, битком набитых неграми и горсткой белых, которые бережно держали на коленях узелки. Когда двигатель моторки выключили, послышалось слабое бренчание гитары, разносившееся по водной глади. Лодчонки причалили к берегу, из них стали выходить люди; заключенные смотрели, как мужчины, женщины и дети карабкаются вверх по скользкому склону, таща за собой тяжелые мешки и тюки, обернутые одеялами. Звук гитары не прекратился, и теперь заключенные увидели его – молодой чернокожий, худой и высокий, гитара висела у него на шее на шнурке, выдернутом из оснастки плуга. Он взбирался на насыпь, продолжая перебирать струны. Больше при нем ничего не было – ни еды, ни смены одежды, ни даже плаща.