Дикие пальмы
Шрифт:
– А ты что, не можешь получить развода?
– На каком основании? Он обратится в суд. И дело будет слушаться здесь, а это значит – судья-католик. И потом, есть еще одно. И кажется, с этим я ничего не могу поделать.
– Да, – сказал он. – Твои дети.
Несколько мгновений она курила, глядя на него. – Я не о них думала. Вернее, о них я уже подумала. И потому сейчас мне уже не нужно о них думать, потому что я знаю ответ и знаю, что не могу изменить его, и я не думаю, что могу изменить себя, потому что когда я увидела тебя во второй раз, я поняла то, о чем читала в книгах, но чему на самом деле так и не верила: что любовь и страдание это одно и то же, и что цена любви это сумма того, что тебе приходится платить за нее, и что каждый раз, когда она достается тебе дешево, ты обманываешь себя. Поэтому мне не нужно думать о детях. Эту проблему я разрешила уже давно. Я думала о деньгах. Мой брат присылает мне по двадцать пять долларов на каждое Рождество, и последние пять лет я не тратила их. Помнишь, я сказала тебе, что не знаю, зачем их коплю. Может быть, для
– Нет, – сказал он. – Нет! Будь я проклят, если это все.
– Ты что, и дальше хочешь слоняться вокруг, чтобы я, облизываясь, как лиса, говорила, что этот виноград для меня зелен? – Она взяла со стула его плащ, перекинула через руку и остановилась в ожидании.
– Может быть, сначала выйти тебе? – спросил он. – Я подожду минут тридцать, а потом…
– Чтобы ты один с сумкой шел по этому вестибюлю, а клерк и этот ниггер ухмылялись про себя, потому что видели, как я уходила прежде, чем успела бы раздеться, я уж не говорю о том, чтобы одеться? – Она направилась к двери и взялась за ключ. Он взял сумку и подошел к ней. Но она не сразу отперла дверь. – Послушай, скажи мне еще раз, что у тебя нет денег. Скажи это. Чтобы мои уши услышали нечто имеющее смысл, даже если я не понимаю этого. Какое-нибудь объяснение того, почему я… что я смогу принять как достаточно веское основание, с которым мы ничего не можем поделать, даже если я не в силах поверить или понять, что все дело может быть только в этом, только в деньгах, не в чем-нибудь, а только в деньгах. Ну. Так скажи это.
– У меня нет денег.
– Хорошо. Это имеет какой-то смысл. Это должно иметь смысл. Это будет иметь смысл. – Она начала трястись, не дрожать, а трястись, как в сильнейшем приступе лихорадки, казалось, что жестко и бесшумно колотятся даже кости под плотью. – Это должно будет…
– Шарлотта, – сказал он. Он поставил сумку и двинулся к ней. – Шарлотта…
– Не прикасайся ко мне! – прошептала она с какой-то возбужденной яростью. – Не прикасайся ко мне! – И все же на какое-то мгновение ему показалось, что она идет к нему; казалось, она рванулась вперед, она повернула голову и посмотрела в сторону кровати с выражением смятения и отчаяния. Затем щелкнул ключ, дверь открылась, и она вышла из комнаты.
Они расстались, как только он поймал ей такси. Он хотел было сесть вместе с ней, чтобы доехать до стоянки в центре города, где она оставила машину. И тут в первый из двух раз в их жизни он увидел, что она плачет. Она сидела в такси, ее лицо было горьким и перекошенным и отчаянным под похожим на капли пота потоком слез. – Ах ты голодранец, ты, проклятый голодранец, ты, настоящий дурак. И снова дело в деньгах. Ты отдал в отеле два доллара, которые должен был отправить сестре, и ничего не получил за них, а теперь ты хочешь заплатить за такси деньгами, на которые собирался сдать свою вторую рубашку в прачечную, и тоже ничего не получить за них, кроме удовольствия перевезти мое треклятое тело, которое в последний момент отказало тебе, всегда будет отказывать… – Она наклонилась к водителю. – Поехали! – резко сказала она. – Езжайте! В центр!
Такси рванулось с места; оно исчезло почти сразу, впрочем, он и не смотрел ему вслед. Спустя несколько минут он сказал спокойно, вслух, не обращаясь ни к кому: «И таскать кирпичи тоже больше не имеет смысла». И он пошел к тому месту, где на краю тротуара стояла мусорная урна, а проходившие мимо смотрели на него с любопытством или мельком или вообще не замечали его, он открыл сумку, развернул полотенце и бросил кирпичи в урну. В урне лежали комки газет и очистки фруктов и случайные безликие предметы, скинутые сюда безликой толпой людей, проходивших за день мимо, словно птичий помет, скинутый в полете. Кирпичи беззвучно упали в мусор; не последовало никакого предупредительного свиста или жужжания, просто комки газет сложились и с волшебной внезапностью, с какой маленькая металлическая торпеда со сдачей за покупку появляется из трубки в кассовом аппарате, произвели на свет кожаный бумажник. В нем находились пять корешков билетов тотализатора из Вашингтон-парка, удостоверение члена национального нефтяного треста и еще одно – члена Благотворительного Ордена защиты оленей, выданное ложей Ордена в Лонгвью, штаг Техас, а также тысяча двести семьдесят восемь долларов наличными.
Точную сумму, однако, он уз нал только добравшись до больницы, и первой его мыслью было всего лишь: Доллар я могу оставить себе в виде вознаграждения, он подумал об этом по пути на почту, а потом (почта находилась всего лишь в шести кварталах в противоположном направлении от больницы): Я мог бы даже потратить деньги на такси, и он не стал бы возражать. Не потому что мне хочется прокатиться, а просто я должен растянуть это, растянуть все, чтобы не осталось никаких свободных промежутков от настоящей минуты до шести часов, когда я снова смогу спрятаться за своим белым халатом, натянуть рутину служебных дел на голову и лицо, как ниггеры натягивают одеяло, когда ложатся в постель. Потом остановился перед запертыми субботними дверями почты, но уже забыл и об этом, думая, застегнув пуговицу на набедренном кармане, куда он засунул бумажник, о том, какими яркими буквами горело имя этого дня сегодня утром, когда он проснулся, и ни одно слово в этом имени не звучало как корявые стишки или набившие оскомину банальности, он шел по улице с легкой сумкой в руке, преодолев двенадцать лишних теперь кварталов, думая: Мне и это придется как-то преодолеть; я сэкономил себе сорок пять минут, которые иначе были бы заполнены бездельем.
Спальня была пуста. Он убрал сумку и принялся искать и нашел плоскую картонную коробочку с изображением веточки остролиста, в которой его сестра прислала ему на прошлое Рождество платок с ручной вышивкой; он нашел ножницы и бутылочку клея и изготовил аккуратный пакетик под бумажник, аккуратно и разборчиво скопировал адрес с одного из удостоверений и осторожно положил пакет под стопку белья в шкафчике; теперь было покончено и с этим. Может быть, я смогу почитать, – подумал он. Потом он выругался, подумав: Вот оно как. Все как раз наоборот. Это должно быть в книгах, люди из книг должны придумывать нас и читать о нас – об Имярек, и Уилбурнах, и Смитах, о мужчинах и женщинах, но лишенных пола.
Он отправился на дежурство в шесть. В семь его отпустили на время, достаточное, чтобы успеть поужинать. Когда он ел, заглянула одна из новеньких сиделок и сказала, что его зовут к телефону. Наверно, это междугородный, подумал он. Наверно, это сестра, он не писал ей с того дня, когда послал последний перевод на два доллара пять недель назад, а теперь она позвонила ему и сама потратит два доллара, не для того, чтобы попенять ему (Она права, подумал он, имея в виду не свою сестру. Это смешно. Это больше чем смешно. Так можно совсем потерять, себя. Я не смог добиться той, которую люблю, и теперь предаю ту, которая любит меня), a чтобы узнать, что с ним все в порядке. И потому, когда голос в трубке сказал «Уилбурн?», он подумал, что говорит его зять, но тут Риттенмейер произнес: – Шарлотта хочет поговорить с вами.
– Гарри? – сказала она. Она говорила быстро, но спокойно. – Я рассказала Крысе о сегодняшнем дне и о том, что все провалилось. Так что он прав. Теперь его очередь. Он дал мне шанс, я им не воспользовалась. Так что теперь было бы несправедливо не дать и ему шанса. И теперь было бы непорядочно не сказать тебе, в чью пользу счет, только порядочность – такое сволочное слово, когда говоришь о наших с тобой отношениях…
– Шарлотта, – сказал он. – Послушай, Шарлотта…
– Так что попрощаемся, Гарри. И желаю удачи.
И пусть господь, черт возьми…
– Послушай, Шарлотта. Ты меня слышишь?
– Да? Что? Что случилось?
– Послушай. Это смешно. Весь день я ждал твоего звонка, но только минуту назад понял это. А теперь я даже знаю, что я и тогда все время, пока шел к почте, помнил, что сегодня суббота… Ты меня слышишь? Шарлотта?
– Да? Да?
– У меня есть тысяча двести семьдесят восемь долларов, Шарлотта.
В четыре часа утра в пустой лаборатории он бритвой разрезал бумажник и удостоверения, клочки бумаги и кожи сжег, а пепел спустил в унитаз. На следующий день в полдень с двумя билетами и остатком от тысячи двухсот семидесяти восьми долларов в кармане, застегнутом на пуговицу, и единственной сумкой на сиденье перед ним он выглядывал из окошка поезда, подъезжающего к станции Кэрролтон-авеню. Они оба были там, муж и жена, на нем – строгий, обманчиво скромный темный костюм, непроницаемое лицо студента-старшекурсника, которому придан вид безупречной и формальной корректности перед парадоксальным действом передачи своей жены любовнику, почти точная копия традиционной идолообразной фигуры отца невесты на брачной церемонии в церкви, она рядом с ним в темном платье под расстегнутым плащом смотрит в окна замедляющих ход вагонов, всматривается напряженно, но без тени сомнения или нервозности, отчего Уилбурн опять вспомнил об инстинктивном понимании и какой-то взаимосвязи с механикой любовных отношений даже невинных и неопытных женщин – эта безмятежная уверенность в своих амурных похождениях, похожая на уверенность птиц в своих крыльях, эта спокойная безжалостная вера в неминуемое заслуженное личное счастье, которое взмахом своего крыла мгновенно выносит их из гавани респектабельности в незнакомое и не имеющее опор пространство, откуда не видно берегов (не грех, подумал он. Я не верю в грех. Это понятие устаревает. Человек рождается, попадает в безликие марширующие в ногу колонны бесчисленных безликих сонмов своих современников, но вот он сбивается с ноги, оступается, и его затаптывают насмерть), и все это без ужаса или тревоги, и потому основывается не на смелости или самоуверенности, а всего лишь на безусловной и полной вере в эфемерные и хрупкие неиспытанные крылья… крылья, эти эфемерные и хрупкие символы любви, которые уже предали их однажды, потому что, по всеобщему мнению и признанию, они осеняли ту самую церемонию, которую, пустившись в полет, и отвергли. Они промелькнули и исчезли. Уилбурн увидел, как, исчезая, муж нагнулся и взял в руку сумку. Воздух зашипел в тормозах, и он, оставаясь на своем месте, подумал: Он войдет вместе с ней, он должен будет сделать это, он хочет этого не больше, чем я (она?) хочу, чтобы он вошел, но он должен будет сделать это, точно так же как должен носить эти темные костюмы, которые, я уверен, он тоже не хочет носить, точно так же как он должен был оставаться на вечеринке в тот первый вечер и пить вместе со всеми, хотя он так ни разу и не уселся на пол, усадив жену (свою или чужую) себе на колени.