Дикий хмель
Шрифт:
После той новогодней ночи он дважды извинялся передо мной. Первый раз, буквально на следующий день, безуспешно. Я не пожелала его слушать. Две недели жили, точно незнакомые. Ни «здравствуйте», ни «до свидания». Потом он взмолился. И я простила его.
Некоторое время спустя он все-таки спросил, не вытерпел:
— Может, скажешь, где ты провела новогоднюю ночь?
— С чужим мужчиной.
Буров запыхтел.
— Не нравится? — сказала я.
— Мне вспомнился одесский анекдот. Идет по базару мужичишка в заскорузлой стеганке и кричит во все горло:
— Хороший анекдот. Расскажи еще что-нибудь, — говорю я.
— Разве этого мало?
— Не будем взвешивать.
А зря. Конечно, зря. Жизнь подсказывает, что нужно взвешивать. И слова и шаги. Нет, нет... Дело не в рационализме. Просто очень много легко ранимых людей. И кажется, нет ничего проще, чем обидеть человека. Просто — проще... Вот такой замкнутый круг.
Как же быть?
Как? Как?
Похоже на кваканье. Люблю слушать, когда квакают лягушки. У нас в Ростокине, за железной дорогой, есть пруд. На опушке леса. Собственно, не пруд, а большая яма. Давным-давно там копали песок. Потом забили холодные ключи, яма наполнилась водой, по обрывистым краям заросла тиной, зеленовато-белой, как шкура лягушек. И лягушки там хорошо устроились.
Маленькой, я часто говорила маме:
— Пойдем на пруд слушать лягушек.
Приходили. А на пруду — тишина, точно в пустой комнате.
Я хныкала:
— Ой! Не квакают...
Мама успокаивала:
— Погоди. Сейчас знойно. Лягушки прячутся от жары и молчат. Пойдем в лес, посмотрим на лося. А на обратном пути лягушки поговорят с нами.
— Правда, поговорят?
— Правда.
Мы уходили в лес широкой дорогой, белевшей среди густой зелени дубов, берез, орешника. Там было хорошо. И небо казалось таким высоким, гораздо выше, чем в городе. Лось, громадный, словно три коровы, дремал в душноватой тени. И подойти к нему можно было совсем близко, как в зоопарке.
— Он бодается? — тихо спрашивала я, не сводя глаз с большущих ветвистых рогов.
— Не тронь его, и он тебя не тронет.
Лось лениво открывал глаза, смотрел равнодушно, может, не видел нас среди зелени.
Зелень была усталая, несвежая, как ранним утром. И ветер не взбадривал ее, возможно, он где-то тоже прятался от зноя.
На закате жара немного спадала. Но духота по-прежнему висела над лесом, точно туман над болотом. Мы возвращались домой всегда очень медленно. У пруда делали привал — садились на теплую короткую траву и слушали голоса лягушек:
«Ква! Ква!»
...Как? Как?
Как поступить? Как провести собрание с пользой для дела?
Нина Корда сказала:
— Обопрись на комсомольцев. Это же естественно. Их вон сколько в цехе.
— Может, они вообще возьмут инициативу на себя?
— Поговори, поговори, — уклонилась от ответа Корда.
Комсомольцы цеха недавно избрали нового секретаря. Валюшку Осокину — приятную девчонку.
Действительно, надо поговорить с ней.
Выключаю машину. Вижу, Люська Закурдаева косится на меня: опять уедет работа. Делаю Люське знак рукой. Иду к машине Осокиной. Приходит и Люська. Конвейер грохочет, будто трамвай на рельсах. Склоняемся лицом к лицу.
— Девчонки, — говорю я, стеснительно, будто прошу взаймы. — Румяный сказал, чтоб наша бригада взяла обязательства...
— Пошел он куда подальше! — рыкнула Люська.
— Не перебивай. Выслушай! Нужно повысить производительность труда за счет внедрения новой техники.
Люська прямо зашлась от злости, сложила фигу. И кричит:
— Вот! Я ему не табуретка под задницу! Он совсем от духоты очумел. Ходит трясет штанами.
— Высказалась? — спросила я резко.
Люська промолчала в ответ. Только повела плечами, недовольная моим тоном.
— А ты что думаешь, Валюшка?
— Насколько повысить? — осторожно поинтересовалась Осокина.
— На три тысячи пар в месяц.
— Если без трепа, то можно.
«Без трепа» — ее любимое выражение.
— Зачем нам эти три тысячи пар? — сказала Люська. — Вы соображаете, что это такое?
— Мы работаем сдельно, — ответила Осокина спокойно и рассудительно. — Три тысячи пар — это дополнительный заработок.
— Дополнительный заработок... Ослицы вы! — презрительно усмехнулась Люська. — Месяц, от силы два... Потом расценки снизят.
Осокина — девчонка думающая. Она не спорит с Люськой, не сорит усмешками. Она рассуждает:
— Раз в цехе ставят новые машины, тратят на это средства, значит, ожидают какой-то материальной отдачи. Видимо, подсчитали, что машины эти окупятся. А это возможно лишь при повышении производительности и снижении себестоимости.
— Ты мне мозги не вкручивай. Я знаю, что такое обязательство, — возразила Люська.
— Я тебе мозги не вкручиваю. Я объясняю: возьмем мы на себя обязательства или нет, все равно через какое-то время расценки будут снижены. Заработок наш не уменьшится, а может, даже немного увеличится, но, конечно, не до трехсот рублей. А вот если мы сейчас выступим с инициативой, нам новые машины первым поставят. Снижение же расценок произойдет, когда будет переоборудована вся фабрика. Для переоборудования потребуются два-три месяца, не меньше. Вот это время мы будем зарабатывать очень даже хорошо.
— Как директор? — съехидничала Люська.
— Я не знаю, сколько получает директор, но по двести двадцать, по двести сорок рублей зарабатывать будем. Я думаю, что комсомольцы поддержат меня.
— Делайте, что хотите. Ну вас куда подальше! — Люська повернулась, намереваясь уйти. Но Осокина — терпение у девчонки кончилось — вскочила из-за машины. Побледневшая, схватила Закурдаеву за рукав халата, сказала:
— Ты это брось! Сама ты иди куда подальше! И еще дальше!