Дикий хмель
Шрифт:
Раньше она никогда не спрашивала меня об этом. Раньше разумелось само собой, что мне нет жизни без обувной фабрики, что сапожное ремесло — мое призвание.
— Я попала на фабрику случайно. Меня устроила соседка, вернее, ее племянник.
— Ну, а институт?
— Институт вечерний, от фабрики... — слова показались мне неубедительными. Я поспешила пояснить. — Нет, я, конечно, люблю фабрику. И свою специальность, но не настолько, чтобы терпеть Луцкого. Есть и лучше фабрики: «Парижская коммуна», «Буревестник»...
— Это другие районы, — прервала Луговая озабоченно, словно это были
— Какой у меня опыт? — не от скромности, а скорее с перепугу спросила я.
— Не скажи... Я до сих пор помню твое выступление на партийном фабричном собрании.
— Выступление... Написал-то его Буров.
Луговая засмеялась:
— Об этом я догадалась сразу... А душа?.. Душу-то ты свою вложила...
У выхода повстречался какой-то, похожий на грибок, мужчина в пышной каракулевой шапке.
— Какая удача! Анна Васильевна, — говорил он басом. — Самим богом вы мне посланы. Механический завод вновь срывает поставки...
— Ну и что? — не останавливаясь, спросила Луговая.
— Срывает... — повторил мужчина.
— А вы, Акулов, для чего пост занимаете? Для чего? Для того, чтобы извещать о неполадках райком? Так это могла сделать и ваша секретарша, государство ей гораздо меньше платит.
— Э... Э... — пытался что-то сказать «грибок» в свое оправдание.
— До свидания, — сказала Луговая. — И помните: план спросим не только с механического завода, но и с вас.
— До свидания, Анна Васильевна, — мужчина почтительно приподнял свою каракулевую шапку.
— Пошли, Наташа... Значит, решено.
Шел мокрый снег. Снег с дождем. Из-под колес троллейбуса летели густые брызги в утро, которое за прилетевшим, стеклом казалось фиолетовым.
Троллейбус вез меня к новому месту службы. Вез меня, и мою робость, и тоску по «Альбатросу», и тревогу: как она сложится, моя судьба, на новом месте? Мама частенько говорила: хорошо там, где нас нет.
Хорошо... Хорошо...
ЭПИЛОГ
Шум увядал. Когда электричка набирала скорость и деревья поспешнее убегали в солнечный свет, грохот колес становился приглушеннее, словно не мог угнаться за поездом. Желтые пятна, разбросанные запыленными окнами, перемещались по вагону медленно; вместе с ними так же медленно двигались резкие тени от деревянных, прогретых солнцем сидений, большей частью пустых. Электричка была полуденная, и народу в ней ехало немного.
Я сидела у окна с теневой стороны, прикрыв глаза широкими зеркальными очками. И мне казалось, что я совсем одна. И ощущение пространства и времени было нечетким, как в сновидении. Вдруг подумала: за два года разлуки с Буровым я так и не могла разобраться в своих чувствах к нему. Ну ладно, пусть не в чувствах, пусть только в отношении к человеку, который, согласно брачному свидетельству, до сих пор считается моим мужем.
Я
Но он с этим не согласился. Начались бесконечные споры, препирательства, упражнения в остроумии...
— Вынес бы ты ведро.
— Оно еще пустое.
— Пустое?! Сними очки и протри их платочком.
— Думаешь, ведро от этого потяжелеет?
— Ничего не думаю. В нашей семье ты один думаешь за двоих.
— К сожалению, как и тишина, — это в прошлом.
— Тебя раздражают звуки моего голоса?
— Я предпочитал бы слушать симфонию Шостаковича.
— А я — Георга Отса.
На другой день Буров подарил мне проигрыватель и долгоиграющую пластинку эстонского певца.
«Свадьба скорая — что вода полая», — говорила мама. Только пословицы, как грибы. Сами в лукошко не прыгают. Их искать надо. Пусть не в лесу, но в памяти. А память у меня привередливая: что ей не нравится, быстро забывает. Может, так легче жить, если не помнить плохого, если не носить зло под сердцем, точно камень.
— Ты отходчивая, — сказал однажды Буров. — В этом твое счастье.
— А я думала, мое счастье — это ты.
Он засмеялся, довольный. Изъявил желание поцеловать меня, что случалось с ним редко. Он вообще был сдержан в проявлении чувств.
Когда вошли в моду костюмы «джерси» и женщины щеголяли ими, как павлины перьями, Буров догадался, что мне страстно хочется стать обладательницей подобной тряпки. Не скромности ради, но правды, скажу, что я обычно равнодушна к новым вещам. И об одежде, исключая обувь, у нас никогда не велось разговоров. Обувь была исключением, потому что весной ли, осенью ли, зимой всегда приходилось выкраивать деньги на пару туфель для него или для меня. Остальная же одежда считалась у нас в семье не главной, второстепенной, в которой можно перебиться еще сезон и еще... Тем более, что я не утратила любви к швейной машинке, по-прежнему была способна из старой вещи сделать новую...
И вот однажды я жду Бурова к ужину, а он задерживается. Я уже решаю, что муж поехал к родной маме «писать вещь». Сажусь за стол. Как вдруг Буров вваливается в комнату. Без шапки, с оборванными пуговицами на пальто и белым свертком под мышкой.
Лицо усталое, но, в общем, счастливое.
— Вот, — говорит, — примеряй.
В свертке оказывается итальянский костюм «джерси» нежнейшего голубого цвета.
Шапку — у него была потрясающая шапка из ондатры, подаренная Юлией Борисовной, — он продал в комиссионке, потому что не хватало денег на костюм. А пуговицы оторвали в троллейбусе.