Диккенс
Шрифт:
Убраться подобру-поздорову подальше от «этих подлых и отвратительных порядков» было несказанным облегчением. В Балтиморе он обедал в гостинице «Барнум» с Вашингтоном Ирвингом, постаравшимся сделать вид, что он, Ирвинг, питает к гостю самые лучшие чувства. Затем на поезде и на лошадях добрались до Гаррисбурга, а там, чтобы избавиться от любопытных глаз, сели на пароходик и поплыли по каналу в Питсбург. Среди попутчиков Диккенса оказался судья Эллис Льюис, обративший внимание на то, что Кэт Диккенс по большей части молчит, предоставляя мужу вести все разговоры. Льюису захотелось получить у Диккенса автограф для своей дочери, и какой-то квакер, стоявший рядом, раздобыл листок бумаги, на верху которого Диккенс поставил свою подпись.
— Очень уж высоко ты расписался, — заметил квакер.
— Разумеется, — отозвался Диккенс. — Если бы я оставил наверху пустое место, кто-нибудь мог бы написать там долговое обязательство или расписку.
— Неужели ты допускаешь, что судья может совершить такой поступок?
— Ничего подобного я не хотел сказать. Но эта бумажка, возможно, вскоре попадет в другие руки, и кто-нибудь может ею воспользоваться.
Путешествие в Питсбург по каналу не отличалось комфортом: в каюте было тесно и полно народу. «Вы представить себе не можете, что это такое: плюются и харкают всю ночь напролет, — рассказывал Диккенс Форстеру. — Честное благородное слово, сегодня утром мне пришлось разложить на палубе свою меховую шубу и стереть с нее носовым платком полузасохшие плевки. Если кому-нибудь это показалось удивительным, то лишь потому, что я вообще нашел нужным этим заниматься. Вчера, ложась спать, я положил шубу возле себя на табуретку. Там она и пролежала всю ночь под перекрестным огнем с пяти разных точек — трое плевались с полки напротив, один — сверху и один — снизу. Я не жалуюсь и ничем не выдаю своего отвращения». Справедливости ради нужно сказать, что перед сном Диккенс неизменно и с большим чувством играл на своей гармонике несколько куплетов песенки «Родина». Кроме того, американцам, должно быть, не нравились его привычки: рано вставать, умываться ледяной водой и стремительным шагом ходить пять-шесть миль по бечевнику 7 перед завтраком. А томик Шекспира, который Диккенс носил при себе и находил «источником неизъяснимого наслаждения», уж, конечно, воспринимался американцами как личное оскорбление.
Примечание 7
Бечевник — дорога для тяги судов по бечеве.
В Питсбурге путешественники расположились в гостинице «Биржа» и дали раут, на котором пожали неизбежные сотни рук. Диккенса начинала одолевать скука. В виде развлечения он решил заняться гипнозом. Первой жертвой его искусства была Кэт, которую он сначала довел до истерики, а потом до обморока. Но скука все-таки становилась все сильнее, особенно когда они отправились пароходом вниз по реке Огайо на запад. «Я вполне серьезно заявляю, что на всем белом свете нет такого количества непередаваемо нудных людей, как в этих самых Штатах. Нужно приехать сюда, чтобы узнать, что такое по-настоящему нудная личность». На два дня они остановились в гостинице «Бродвей» в городе Цинциннати и только было собрались по приезде объявить, что их «нет дома», как пришли два судьи, чтобы договориться о приеме для местных жителей. Делать нечего: церемония руковерчения и пальцесжимания должным образом состоялась, и в тот же день писателя со всех сторон обступили местные дамы, одна из которых стала выпрашивать у него розу из петлички. «Ничего не выйдет, — сказал он. — Нельзя. Другие будут завидовать». Но, уступая пламенным взглядам «других», он роздал каждой по лепесточку. Однако все это были действительно только цветики. «Мы отправились на вечер к судье Уолкеру. Знакомили нас там по меньшей мере раз полтораста — с каждым в отдельности. Все оказались предельно скучными личностями, и почти каждый требовал, чтобы я посидел и поговорил с ним! Честное слово, от постоянной и непомерной скучищи, которую мне приходится выносить, на моем лице, должно быть, появилось устойчивое выражение глубокой скорби». Тем не менее он нашел Цинциннати «очень красивым городом. Не считая Бостона, пожалуй, самым красивым из всех, какие я здесь видел».
У него уж стали пошаливать нервы, а жизнь на борту парохода, особенно за общим столом, никак не могла умерить его раздражения. «Никогда еще не испытывал такой вязкой, тягостной скуки, как та, что нависала над этими трапезами, — писал он несколько месяцев спустя, — одно лишь воспоминание давит и гнетет меня... Как можно скорее вылизать дочиста свою лохань и угрюмо отползти прочь, как будто ты бессловесная тварь! Превращать этот обряд в голое и жадное удовлетворение естественных потребностей! Все это мне не по нутру! Я серьезно опасаюсь, как бы сии траурные пиршества не стали для меня на всю жизнь кошмаром наяву».
Одну ночь супруги провели в Луисвилле, где к ним в комнату явился хозяин гостиницы и предложил познакомить их с лучшими фамилиями Кентукки.
— Сэр, — сказал ему окончательно потерявший терпение Диккенс, — вы тот самый корчмарь, который содержит этот постоялый двор?
— Да, сэр.
— Так вот, когда мне понадобятся ваши услуги, я вам позвоню.
На одном пароходе с Диккенсом находился некий Портер, кентуккский великан семи футов и восьми дюймов роста. Диккенс явно пришелся ему не по вкусу. Во всяком случае, он оставил запись о том, что у его попутчика «пущена по жилету двойная золотая цепочка, а булавки в галстуке такие, что он, по-моему, выглядит не лучше наших пароходных аферистов». Что касается Диккенса, он увидел в Портере просто-напросто пьянчугу и с тем забыл о нем.
Наконец прибыли в Каир, расположенный на слиянии рек Огайо и Миссисипи, и взорам Диккенса явилось место, изображенное в проспекте акционерного общества эдаким Эльдорадо — страною сказочных богатств, что привело к краху многочисленных простаков англичан, вложивших свой капитал в Каирскую компанию. С Диккенсом дело обстояло иначе. Он вернул свои деньги с лихвой, изобразив Каир в «Мартине Чезлвите». Эльдорадо? Нет! «Это рассадник лихорадки и малярии, гиблое место... Унылая топь, на которой догнивают кое-как построенные домишки, местами расчищенная на несколько ярдов и кишащая буйной, вредоносной растительностью, под пагубной сенью которой тают, как воск, гибнут и складывают свои головы злополучные странники, рискнувшие сюда приехать. Рядом вьется, кипит водоворотами отвратительная Миссисипи и устремляется к югу, изрыгнув из себя это осклизлое мерзкое чудовище, гнездовье болезней, этот уродливый склеп, гробовую яму, куда не проникает ни один луч надежды, — место, где и земля, и вода, и воздух не обладают ни одним благотворным свойством».
По Миссисипи, которую Диккенс называет зловонным потоком жидкой грязи, путешественники доплыли до Сент-Луиса, откуда Диккенс в мужской компании поехал посмотреть на прерию. Он не увидел в ней ничего особенного. «Да, картина внушительная, но она не дает пищи воображению. Уже одно то, что равнина простерлась так плоско, так неоглядно широко, снижает интерес и портит впечатление. Где чувство свободы и пьянящей бодрости, которое рождает вид вересковых пустошей в Шотландии или хотя бы панорама наших английских меловых холмов? В прерии тоже дико и безлюдно, но ее убогое однообразие гнетет». «Отправляйтесь-ка в Солсбери Плейн или на Мальберийские холмы — да на любое приморское плоскогорье, где ширь и простор. Многие из этих мест производят ничуть не меньшее впечатление, а Солсбери Плейн — определенно большее». В сент-луисской гостинице «Плантерс Хаус» он, нарушив собственное правило, пошел на банкет. Состоялся, конечно, и раут, на котором они с Кэт стояли с видом заезжих монархов, а перед ними, кланяясь и беззастенчиво разглядывая их, прохаживались сент-луисцы. Обратный путь по Миссисипи был еще менее приятен: они «то и дело натыкались на груды плавучих бревен и всякий раз замирали в предчувствий толчка. Рулевой на таких судах находится в застекленной будочке на верхней палубе... на самом носу стоит еще один человек, напряженно всматриваясь и вслушиваясь (да, да, именно вслушиваясь; ночью здесь умеют угадывать по шуму, есть ли поблизости большое препятствие). В руках у него конец веревки от большого колокола, висящего рядом с рубкой рулевого. Когда он дергает за веревку, полагается немедленно остановить машину, пока колокол не зазвонит снова. Вчера ночью колокол звонил по меньшей мере каждые пять минут, и каждый сигнал сопровождался таким ударом, что нас едва не сбрасывало с коек».
С чувством облегчения путешественники снова встретили реку Огайо, но в Цинциннати расстались с нею и пересели в почтовую карету на Колумбус. К берегу пристали в темноте, и по пути в гостиницу «Бродвей» Энн, горничная Кэт, упала, споткнувшись о выбоину в тротуаре. Этот случай послужил Диккенсу предлогом для того, чтобы в письме к Форстеру рассказать о Кэт в роли путешественницы: «Я уже не говорю о том, как тяжело приходится Кэт, — вы ведь помните ее особенности? Садясь в карету или на пароход, она непременно упадет или ухитрится расцарапать себе ногу, посадить огромную шишку или ссадину. Ноги она себе ломает на каждом шагу, а синяками обзаводится в таком количестве, что вся стала голубой. Между тем едва мы свыклись с первыми трудностями необычной и утомительной обстановки, как Кэт стала заправской путешественницей и держалась просто замечательно во всех отношениях. Она не вскрикнула и не проявила ни малейшей тревоги в таких обстоятельствах, когда это было бы вполне оправдано даже с моей точки зрения. Она не падает духом, не поддается усталости, несмотря на то, что мы вот уже больше месяца непрестанно разъезжаем и порою, как вы сами понимаете, совсем выбиваемся из сил. Она весело и легко приноравливается решительно ко всему — одним словом, она оказалась превосходным товарищем в дороге». Так мог бы написать строгий родитель о незадачливом ребенке, который борется со своим трудным характером, стараясь угодить папеньке. На американцев, которым довелось разговаривать с Кэт, она произвела впечатление бесхитростного и разумного человека, нетребовательного, скромного, с мягким и добрым нравом. Она много улыбалась и мало разговаривала. По правде сказать, Кэт, по-видимому, была идеальной супругой для человека, которому нравится быть предметом всеобщего поклонения. Женщине с более твердым характером опротивело бы это непрерывное и льстивое обожание, которым был окружен ее муж; надоело бы стараться быть любезной с множеством беспросветно скучных людей. Другая на ее месте взбунтовалась бы, наотрез отказавшись мириться с тысячами неудобств и треволнений где-то на чужбине ради того лишь, чтобы слушать восторженные излияния по адресу супруга и ждать, что тебе вот-вот вывихнут руку на очередном рауте. Кэт не проронила ни единой жалобы даже по дороге в Колумбус, когда очередной любитель жевательного табака, сидевший напротив в карете, добрых полночи обдавал ее фонтаном плевков.
Следующий этап пути, от Колумбуса до Сандаски, был проделан в карете, специально нанятой Диккенсом. Других пассажиров не было, и дорога казалась более сносной всем, кроме Кэт, которая едва не свернула себе шею. «Значительная часть пути представляет собою так называемую гать. Прокладывают ее так: валят в болото бревна или целые деревья и ждут, пока они осядут. Господи боже мой! Если бы вам хоть раз довелось испытать самый легкий из толчков, с которыми карета переваливается с одного бревна на другое! Представить себе, что это такое, можно, только поднимаясь на крутую лестницу в омнибусе. Толчок — и нас всех вместе швыряет на дно кареты. Еще толчок — и мы стукаемся головами о потолок. Вот карета повалилась на бок, увязнув в трясине, и мы изо всех сил стараемся удержаться на другой стороне. А вот она насела на хвосты лошадей и вдруг опять завалилась назад. И ни разу — ни разу! — она не приняла то положение, тот вид, которые естественно ожидать от кареты. Она и не пыталась вести себя, как подобает экипажу, у которого есть четыре колеса. А впрочем, денек выдался дивный, воздух был упоителен, и мы были одни! Ни табачных плевков, ни этих вечных разговоров о долларах и о политике (единственные темы, на которые здесь вообще беседуют). Никто нам не докучал, и мы, право же, получили удовольствие — шутили, когда нас кидало из стороны в сторону, и неплохо повеселились».