Диккенс
Шрифт:
Поездка завершилась ужасающей грозой. Переночевали в простой бревенчатой хижине в Нижнем Сандаски, а затем отправились в Кливленд по озеру Эри, причем с начала и до конца пути отчаянно страдали от морской болезни и были не в состоянии должным образом встретить толпу народа, которая явилась на палубу в шесть часов утра, чтобы взглянуть на знаменитого писателя. «Компания каких-то „джентльменов“ захватила рубежи на подступах к нашей каюте и стала заглядывать в окна и в дверь. Я в это время умывался, а Кэт лежала в постели». Такое поведение местных жителей привело Диккенса в величайшее негодование, а тут еще появилась антианглийская статья в местной газете. Одним словом, «когда по традиции на корабль пожаловал мэр, чтобы представиться мне, я отказался его принять и велел Путнэму объяснить почему. Его честь соблаговолили отнестись к этому весьма хладнокровно и, вернувшись на пристань с большущей палкой в одной руке и складным ножом в другой, принялись столь яростно орудовать последним (ни на мгновенье не сводя взгляда с нашей каюты), что не успел корабль еще отчалить, как от палки осталась щепочка величиною с фишку для карточной игры».
В Буффало путники сошли с парохода и, приехав поездом в Ниагару, остановились на канадском берегу реки в отеле
Как отрадно было снова оказаться в Канаде среди англичан, в стране, где люди еще не зачерствели, не утратили чувства юмора и жизнерадостности, безраздельно посвятив себя тупому служению бизнесу. Побывав в Торонто и Кингстоне, путешественники направились в Монреаль, где Диккенс с большим увлечением взялся за постановку трех одноактных пьес для офицеров гарнизона Гольдстрим Гардз. В спектаклях принимали участие женщины, в том числе и его жена. «Кэт, — объявил он, — играла чертовски хорошо». Сам он был исполнителем главной роли, режиссером, постановщиком, суфлером, бутафором, декоратором — всего не перечесть. «Я доводил неповоротливых леди и несносных джентльменов чуть ли не до умопомешательства; носился туда и сюда с такими воплями, что человек непосвященный мог бы с полным основанием без разговоров напялить на меня смирительную рубашку; старался дать Путнэму хоть какое-то представление об обязанностях суфлера; барахтался в таком вихре пыли, шума, суеты, неразберихи (все кричат разом со всех сторон, и неизвестно, за что раньше взяться), что у Вас от одного только вида всего этого закружилась бы голова. Эта добровольная каторга доставляла мне массу удовольствия. Я вновь одержим театральной лихорадкой и опять думаю, что мое истинное призвание все-таки быть директором театра. Перья, чернила и бумага сгубили прирожденного постановщика!» Этот эпизод доставил ему больше радости, чем все пять месяцев пребывания в Америке. К тому же он был опять среди соотечественников и собирался на родину.
После первого плавания по Атлантическому океану Диккенс решил, что пароход «гнуснейшее изобретение». Поэтому возвращались они на паруснике, вышедшем из Нью-Йоркской гавани 17 июня 1842 года. Однажды в ответ на вопрос о том, помнит ли он какого-то нью-йоркского джентльмена, Диккенс сказал: «Нет, я не знаю этого американского джентльмена, и да простит мне бог, что я поставил рядом эти слова». Этой фразой можно коротко выразить отношение Диккенса к жителям Соединенных Штатов, несмотря на то, что среди них он нашел себе нескольких друзей.
Плоды странствий
ЭТО было 29 июня 1842 года в доме № 5 по Кларенс-гейт, Риджент-парк, у Макриди. Актер расположился у себя на диване, как вдруг кто-то стремительно вошел в комнату. «И кто бы это был, по-вашему? Да не кто иной, как милый Диккенс, заключивший меня в свои объятия, сияя от радости. Ну, слава богу!»
Пока родителей не было, детям жилось не очень-то сладко в доме Макриди. Актер держал свое семейство в строгости и послушании — не то что Диккенс, который всегда возился и играл с детьми, не скрывая своей нежности к ним. Макриди, вернувшись из своей поездки по Америке, устроил детям настоящий экзамен, чтобы проверить, как они занимались, пока он был в отъезде. А Диккенс, приехав домой, вытащил своих потомков из кроваток, всех перецеловал, поднял страшную кутерьму и так взбудоражил детей, что у одного из них даже сделались судороги. Написанный Маклизом портрет четырех отпрысков Диккенса сопровождал Чарльза и Кэт во время поездки по Штатам и во время очередной остановки всякий раз извлекался из чемодана, ставился на стол, и Чарльз доставал гармонику, чтобы сыграть «Родину». Ни один англичанин, ступив на родной берег после месяцев, проведенных на чужбине, не был так счастлив, как Диккенс. С чем сравнишь это чувство? Ты вернулся на родину, и тебе начинает казаться, что дождь просто прелесть, а у тумана такой чудесный вкус, что его так и хочется глотнуть, что в пасмурный день — райская погода, что лондонская слякоть и копоть — сущий дар небес. Диккенс в восторге носился от одного приятеля к другому и пропустил мимо ушей даже весть о том, что его батюшка взял у Макриди денег взаймы, а братец Фред натворил бог весть что на Девоншир Террас. Все равно, даже с вечно нуждающимся папенькой-банкротом и братом-сорвиголовой жить в Англии несравненно лучше, чем в Соединенных Штатах с целой кучей богатых и добропорядочных родственников. В честь его приезда друзья устроили обед в Гринвиче. Трапеза протекала весьма оживленно, судя по тому, что «Джордж Крукшенк вернулся домой в моем фаэтоне — вверх ногами (к неописуемой радости беспутных полуночников на Риджент-стрит) и скоротал остаток ночи, попивая джин в обществе какого-то водовоза».
Первое время Диккенс никак не мог взяться за работу и по целым дням шумно играл с детворой или затевал веселые прогулки с Форстером и Маклизом. Но прошло две недели, и он уже сидел за столом, записывая свои американские впечатления, и здесь ему очень пригодились письма, которые он посылал Форстеру. Август он провел в Бродстерсе: купался в море, гулял, работал, развлекался. К нему приехал погостить Лонгфелло, и Диккенс повез его осматривать Рочестерский замок. Когда они попробовали пройти за ограду, окружавшую развалины, сторож пригрозил, что отдаст их под суд. Пропустив угрозы мимо ушей, они все-таки подошли к замку и осмотрели его самым тщательным образом, сопровождаемые громкими проклятьями служителя, явно рассчитывавшего на чаевые. Под охраной полисмена Диккенс вместе с Форстером, Маклизом и Лонгфелло отправился обследовать лондонские трущобы и заходил даже «в самые жуткие притоны, где ютятся опаснейшие элементы общества», — как говорил Форстер. Маклиз не мог переносить спокойно подобные зрелища; в одной ночлежке в Саутварке ему стало дурно, и он потерял всякий интерес к этой затее.
В сентябре Диккенс узнал, что в Соединенных Штатах опубликована фальшивка, автор которой, выдавая себя за Диккенса, ругает американское «гостеприимство» и что американцы, в свою очередь, ругают за это Диккенса. Диккенс решил не выступать по этому поводу в печати. Он только объяснил своим друзьям американцам, что произошло недоразумение, и выбросил эту историю из головы. В конце октября, после выхода в свет «Американских заметок», он вместе с Форстером, Маклизом и Кларксоном Стэнфилдом отправился путешествовать по Корнуоллу. Друзья повидали Тинтаджель, гору Святого Михаила, Логан Стоун, который они стали раскачивать, когда на него взобрался Форстер, любовались закатом на мысе Лэндс-Энд. Эту поездку, судя по всему, необыкновенно веселую, Диккенс описывает в письме к своему другу Ч. Ч. Фелтону, профессору Гарвардского университета:
«Силы небесные, ну и славно же мы поездили, сразу же после того, как расстались с Лонгфелло... В Девоншир добрались поездом. Там наняли открытую коляску у одного трактирщика, душою и сердцем преданного Пиквику, и покатили дальше на почтовых. Иногда ехали ночь напролет, иногда — целый день. Случалось — и день и ночь. Я заведовал общей казной, заказывал все обеды, платил пошлину на всех заставах, вел курьезные разговоры с форейторами и определял продолжительность каждой остановки. Когда возникали разногласия относительно какого-либо пункта наших странствий, Стэнфилд (бывалый моряк) разворачивал большую карту и, как будто этого было еще недостаточно, ссылался на показания карманного компаса и прочих ученых инструментов. Багаж находился в ведении Форстера, а Маклиз, оставшись не у дел, пел песни. Боже! Если бы вы только видели, сколько бутылок торчало из всех багажных отделений нашей коляски! Каких тут только не было! Глаза разбегались! Видели бы вы, как нежно смотрели на нас форейторы, каким страстным обожанием дарили нас конюхи, как лакеи при виде нас теряли головы от радости! Если бы вы могли последовать за нами в потемневшие от времени церковки, в загадочные пещеры на мрачном морском берегу, проникнуть в глубокие копи, взобраться на головокружительные вершины и слушать, как внизу — бог весть за сколько сотен футов — ревут непередаваемо зеленые воды! Если бы вы только взглянули на яркий огонь, пылавший в громадных комнатах старинных таверн, в которых мы засиживались возле камина далеко за полночь! Если бы разок вдохнули аромат дымящегося пунша (не белого, милый Фелтон, в отличие от той удивительной смеси, которую я прислал Вам на пробу, а густо-коричневого, искрящегося, золотистого) ! Его нам подавали каждый вечер в огромной глубокой фарфоровой чаше! Никогда в жизни я так не смеялся, как во время этой поездки. Вы бы только послушали! Я задыхался от смеха. Я ловил воздух ртом, я надрывался, я, наконец, трещал по всем швам! И так — всю дорогу. А Стэнфилд (очень похожий на вас по характеру и телосложению, но на пятнадцать лет старше) — тот просто закатывался и доходил до полного исступления, угрожавшего апоплексическим ударом. Нам нередко приходилось бить его по спине чемоданами, чтобы привести в чувство. Нет, серьезно, подобного вояжа свет еще не видывал. И потом эта парочка — мои спутники — делали такие наброски во время самых романтических привалов! Можно было поклясться, что вместе с духом Веселья нам сопутствует дух Красоты».
По приезде домой он узнал, что «Американские заметки» расходятся очень бойко. Однако сегодня их помнят лишь потому, что на них стоит его имя. Если бы эта книга была написана кем-нибудь другим, она не пережила бы своей эпохи. «Хвалить ее я не могу, а ругать не хочется», — так писал Маколей редактору «Эдинбургского обозрения», объяснив свой отказ разбранить эту книгу еще и тем, что «был гостем в доме Диккенса» и считает его «хорошим и по-настоящему талантливым человеком». Эмерсон считал «Записки» «грубейшим пасквилем», книгой поверхностной и невежественной. Не многим американцам она пришлась по душе, и не удивительно. Автор занял позицию цивилизованного туриста, попавшего в страну варваров, и беззлобный тон его книги только подливает масла в огонь. Впрочем, не прошло и года, как он начал писать новый роман, нарисовав такую картину жизни в Соединенных Штатах, которую даже самые снисходительные из американских критиков не могли бы назвать беззлобной. С выходом этой книги насмешливое неодобрение, встретившее путевые заметки, сменилось ревом ярости.
«Как часто человек бывает связан с орудием своей пытки и не может уйти, — писал Диккенс своему другу, — но немногим дано изведать ту муку и горечь, на которую обречен каждый, кто прикован к перу». Сначала «Мартин Чезлвит» двигался мучительно трудно. Много дней подряд писатель проводил у себя в комнате и, не написав ни строчки, выходил оттуда «до того злой и угрюмый, что самые отчаянные и те убегают при виде меня... Издатели всегда являются ко мне по двое, дабы я не мог напасть на дерзновенного одиночку и лишить жизни назойливое существо». Никаких приглашений он не принимал, потому что «с каждым днем у меня все больше оснований для стойкого, но не слишком уютного чувства, что из тьмы моего одиночества может произрасти нечто комическое (или, во всяком случае, рассчитанное на комический эффект)». Первый выпуск романа появился в январе 1843 года, последний — в июле 1844-го. За исключением миссис Гэмп, под видом которой автор изобразил повивальную бабку, встреченную им в доме мисс Куттс, внимание читателя в этой книге привлекают главным образом сцены американской жизни, которым он посвятил ярчайшие сатирические страницы, когда-либо написанные на английском языке. Американцы, естественно, сочли их самой злостной клеветой, когда-либо написанной человеком. «Написать на этот народец настоящую карикатуру невозможно, — заявил Диккенс. — Порою, прочитав какой-нибудь отрывок, я в отчаянии бросаю перо — мне не угнаться за моими воспоминаниями». Соотечественники Джорджа Вашингтона выставлены в «Мартине Чезлвите» на осмеяние как снобы [103] , лицемеры, лжецы, скучнейшие болтуны, хвастуны и пустозвоны, задиры, хамы, дикари, подлецы, убийцы и идиоты. Автор обвиняет их в грубости, скупости, завистливости, нечистоплотности, алчности, беспомощности, невежестве, претенциозности и порочности и заявляет, что в общественных своих привычках они недалеко ушли от животных, а в политических делах испорчены и развращены. Поэтому не многие американцы встретили книгу с распростертыми объятиями, и к приходу корабля со свежими номерами романа уж не сбегались восторженные толпы, жаждущие услышать новости о мистере Джефферсоне Брике или миссис Хомини. Самым оскорбительным казалось именно то, что было чистейшей правдой, как, например, такие язвительные высказывания:
103
Сноб — ироническое прозвище, даваемое в Англии людям, увлекающимся всем модным, преклоняющимся перед тем, что принято в «высшем свете».