Диктатор
Шрифт:
Поезд, в последний раз лязгнув буферами, остановился у платформы вокзала. Женя не торопилась выходить, хотя все ее мысли были уже в Лялином переулке, в маленькой, похожей на пенал комнатке, которую она так самозабвенно любила прежде, когда все они — мама, папа, дедушка и Женя — были вместе и верили в то, что ничто их никогда не разлучит. Этой неспешностью она оттягивала, насколько могла, тот момент, в который узнает, может быть, самое страшное, что ее ожидает и что уже невозможно будет ни исправить, ни изменить. И потому вышла из вагона последней, хотя ей все время старались уступить дорогу. Вещей у нее практически не было, если не считать маленького фанерного чемоданчика, обтянутого зеленым дерматином.
Толпа пассажиров, вывалившаяся из поезда, уже схлынула и растворилась в привокзальной сутолоке, и Женя быстро выбралась из тесных объятий вокзала на просторную площадь, успев прочитать рекламу, призывно кричавшую со щита на одном из высоких домов: «Покупайте камчатские крабы! Дешево, вкусно и питательно!»
Женя ускорила шаг, быстро пересекла Садовое кольцо, опасаясь угодить под машины, от которых в таежном поселке почти вовсе отвыкла, и успела вскочить на троллейбус, шедший в сторону Покровских ворот, откуда было рукой подать до Лялина переулка.
Она сразу же узнала его, свой родной переулок, в котором прожила столько счастливых беззаботных лет! Он был все таким же тихим, приветливым и безмятежным, будто никакие бури не коснулись его. И будто находился не вблизи сумасшедшего Садового кольца, а где-то далеко, на самой окраине Москвы. Когда-то это был прекрасный островок ее детства, пока не обрушились на него, подобно сокрушительному цунами, несчастья, страдания и муки. По весне, когда еще люди не съезжали на подмосковные дачи, здесь, как, наверное, и на других улицах и в других переулках, не знали отдыха громкоголосые сипловатые патефоны. Из распахнутых настежь окон гремели фокстроты и танго, в переулке будто навечно поселились Леонид Утесов и Вадим Кожин, Лидия Русланова и Клавдия Шульженко, Сергей Лемешев и Изабелла Юрьева… Из палисадников струился дурманящий и вызывающий любовное томление аромат нагретой солнцем сирени, казалось, что мир прекрасен, ни у кого нет никаких забот, кроме одной: слушать и слушать эту чудесную, никогда не приедающуюся музыку. Тем более что, сменяя фокстроты и танго, патефоны, словно подчиняясь единой команде, бодро возвещали: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» И разве кто-либо посмел бы в этом усомниться! Хотя, впрочем, мама, когда у нее было мерзкое настроение, то и дело повторяла: «Я задыхаюсь!» — и Женя с изумлением смотрела на нее, не понимая, почему она задыхается. Как это можно было умудряться задыхаться, если окно распахнуто настежь, в него врывается прохлада, воздух свеж и полон запахов весны, а сердце у мамы на редкость здоровое, да и к тому же звучит и звучит, не переставая, патефон, утверждая неопровержимое: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»
Заранее трепеща, точно на улице повеяло осенним холодом, Женя вошла в знакомый подъезд, медленно поднялась на второй этаж. Несмело, будто не по своей воле, а по чьему-то приказу, притронулась пальцем к кнопке звонка. Тишина. Она позвонила еще раз. И лишь после третьего звонка услышала за дверью шаркающие шаги.
«Может, это дедуля?!» — Сердце у Жени затрепетало, готовое вырваться из груди.
Дверь медленно раскрылась, да и то лишь наполовину. В дверях стоял маленький, поджарый, уже немолодой небритый мужчина в мятом пиджаке и тапочках. Грудь его была схожа с иконостасом, так как на пиджаке хаотично светились разными красками ордена и медали. Человек этот уставился на Женю почти немигающим взглядом, в котором читалось откровенное раздражение и неприязнь.
— Тебе кого? — скрипуче процедил человек.
— Здравствуйте,— как можно приветливее произнесла Женя, силясь улыбнуться.— Я пришла справиться о жильцах третьей квартиры. Я здесь жила…
— Жилец третьей квартиры — это лично я! — с подчеркнутой гордостью выпалил человек, давая понять, что его слова неопровержимы и не подлежат обсуждению.— Я — это значит Еремей Прокофьевич Синегубов, инвалид Великой Отечественной войны, кавалер ордена Славы, участник штурма Будапешта.— Гордость так и перла из его уст.— Квартирку, между прочим, получил по законному праву, а не по блату, как некоторые. За выбытием проживающих здесь врагов всего советского народа, и никому не позволю! Телом своим закрою амбразуру, но занятой позиции не сдам никому! — уже с неприкрытой угрозой закончил он.
— Извините меня, Еремей Прокофьевич,— как можно вежливее сказала Женя,— но я вовсе не собираюсь претендовать на эту квартиру…
— Еще чего — претендовать! — Он так возвысил голос, будто Женя силой пыталась ворваться в свою бывшую квартиру.— И слово это паршивое выкинь из головы! Претендуй не претендуй — мое дело правое, все претенденты будут разбиты, победа будет за мной!
Только сейчас Женя уразумела, что Синегубов уже с утра пребывает под значительным градусом.
— Я только хотела узнать…
— А чего узнавать-то? — возмутился Синегубов.— Жили здеся в кои-то веки какие-то проходимцы. Оказалось к тому же — враги, оказалось — заговорщики супротив самой советской власти. Мы за нее на фронте кровь проливали, а они, здеся, в закуточке, свои паучьи сети плели. Вот их всех товарищ Сталин и под корень, чтоб другим неповадно было!
Женя стояла перед ним, и хотя уже за свою короткую жизнь успела натерпеться хамства и бессердечия, Синегубов, кажется, превзошел всех доселе известных ей мерзавцев. Но главное, чем больше он говорил, тем меньше оставалось у Жени надежды на какую-то благоприятную для нее весть.
— Да ты зайди,— вдруг смягчившись, предложил Синегубов, видимо уверовав в то, что Женя не намерена выселять его из квартиры.— Я сейчас в этой коммунальной богадельне — самый наиглавнейший! Все передо мной ползают на карачках! А что? Я заслуги имею! Все по закону.— Он указал пальцем на стену: — Во, гляди! Как они тут, террористы несчастные, без меня жили — даже портрета великого вождя мирового пролетариата товарища Сталина не удосужились на стенку повесить! Значит, не хотели его признавать? А я взял и повесил! В первый же день, как поселился, еще и поздоровкаться со всеми не успел. И такого шороху нагнал — до сих пор трясутся!
И он, довольный, расхохотался каким-то странным, с сумасшедшинкой, смехом.
Действительно, высоко на стене висел цветной портрет Сталина в форме генералиссимуса.
— Тут одна дюже умная старуха пыталась портрет этот стащить,— продолжал Синегубов с видимым удовольствием, как какую-то заманчивую, едва ли не детективную историю.— Представляешь, ночью! Не тут-то было, Синегубов во фронтовой разведке служил! Я ее, проститутку, выследил, до утра в карцер засадил, а портретик возвернул на его законное место!
— В какой карцер? — удивилась Женя.— Вы уже и карцер успели оборудовать?
— А как же? В государстве без карцера невозможно. Какое это государство, ежели без карцера? Мой карцер — в уборной. Пущай сидит там всю ночь и нюхает. На самого Сталина руку подняла, подлюга!
Когда Синегубов упомянул о старухе, покушавшейся на портрет Сталина, Женя сразу же подумала о Берте Борисовне. Неужели она, всегда восхищавшаяся Сталиным, считавшая его своим кумиром и в этом очень походившая на отца, решилась на такой отчаянный поступок?