Диктатор
Шрифт:
Сталин любил Кирова той любовью, на которую он был только способен и которая была не похожа на любовь, испытываемую другими людьми, но все же могла считаться искренней. Пожалуй, не было больше никого в его ближайшем окружении, кому бы он так всецело доверял, как доверял Миронычу. Обладая феноменальной интуицией, Сталин редко ошибался в людях; он чувствовал, что Киров его никогда не предаст. Когда Сталин неотрывно смотрел в открытые и чистые глаза Кирова, ему чудилось, что он смотрит в глаза ребенка, неспособные лукавить и способные отражать лишь то, что чувствует его такая же чистая, не отравленная подлостью взрослых душа. Сколько они знали друг друга, Киров никогда не подвел его, не плел против него интриг, напротив, сразу же подхватывал его идеи, выраженные сухо, а порой безжизненно и нудно, и переводил их на язык броских, зажигательных, атакующих лозунгов, которые легко проникали пусть не столько в умы людей, сколько в их сердца, побуждая смело идти в бой под знаменем товарища Сталина. Такой человек и, более того, такой друг ему, Сталину, был крайне необходим, но как показала жизнь, до определенного момента, до той черты, за
Еще в тот самый момент, как Сталин у себя на даче читал шифровку из Ленинграда об убийстве Кирова, он решил, что каковы бы ни были результаты следствия, это убийство в сознании народа должно навсегда отложиться как убийство политическое. Скорбь, проникшая в его сердце, и горестная дума о том, что он уже никогда не увидит живого Мироныча, этого «горлана-главаря» с веселыми, по-детски чистыми глазами, с его заразительным смехом человека, которому сам черт не брат, не могла затмить его стремительные и острые, как блеск клинка, мысли о том, что политическое убийство надлежит использовать в политических же целях. А это значило, что надо показать всей партии и всему народу, на что способны классовые враги (своих личных врагов он всегда отождествлял с врагами всей партии) и что те предупреждения о кознях врагов и о необходимости высокой политической бдительности, которые он высказывал уже неоднократно,— не пустой звук, но предупреждение провидца. Вот прекрасный, прямо-таки идущий тебе сам в руки момент, когда можно будет вполне оправданно взять на вооружение страх и с помощью этого всесильного средства сплотить народ, превратив его в монолит.
«Вот теперь-то,— торжествовал Сталин,— все эти Каменевы, Зиновьевы, Рыковы, да и беспечный Бухарчик уже не отвертятся, теперь уже не вызовут в народе жалости, какую в славянских душах всегда вызывают гонимые, незаслуженно преследуемые и отверженные. Как ни жаль Мироныча, гибелью своей он нанесет смертельный удар по врагам народа, которым не будет пощады. Пусть прогремит сокрушительная, всеочищающая гроза! И главное, чтобы разящие удары молний били не по отдельно стоящим деревьям, а по всему лесу — по всему народу, по всей армии, во всей стране. Лишь в этом случае в живых останутся самые стойкие, самые преданные, самые неподкупные, они-то и сплотятся вокруг своего вождя».
Сейчас, в поезде, Сталин никак не мог принять за реальность тот факт, что Мироныча уже нет в живых. Какую мощную энергию и веру он приносил с собой при каждой их встрече, как умел отторгать и изгонять мрачные думы, высмеивать унылые прогнозы, издеваться над нытиками, как умел поднимать настроение, зажигать своим энтузиазмом!
А если бы он остался в живых? Лучше бы это было или хуже для него, Сталина? По всему видно, популярность Кирова, особенно после съезда, неминуемо росла, затмевая товарища Сталина, постепенно отодвигая его с исторической сцены за кулисы, а там и вообще недолго уйти не только в политическое, но и физическое небытие. Так, может, все идет по народной присказке: «Все, что ни делается,— к лучшему»?
Сейчас в душе Сталина сцепились непримиримые чувства: человеческая боль из-за утраты верного друга и граничащее с радостью удовлетворение тем, что отныне его соперник уже никогда не сможет вырвать власть из его рук.
А то, что в перспективе, даже ближайшей, это могло произойти — это вовсе не из области фантастики. Съезд — тому подтверждение, двести девяносто два делегата бросили в избирательные урны бюллетени, в которых фамилия «Сталин» была безжалостно вычеркнута. Двести девяносто два! Они жаждали вычеркнуть его из истории. А сколько стоит за спиной у каждого из этих двухсот девяносто двух двурушников там, в огромной партийной массе, оголтелыми глотками славящих своего вождя и втайне мечтающих о его низложении!
Сталин, распаляя свое воображение, всем существом ощутил, как в нем губительным пожаром разгорается смертная ненависть к этому проклятому XVII съезду, съезду двурушников и предателей, съезду, который с его легкой руки уже окрестили съездом победителей. Еще немного, и они победили бы самого товарища Сталина! Этого лицедейства, этого предательства, этого двуличия он, Сталин, им никогда не простит. Это будет последний съезд, на котором они носили гордое и почетное право называться делегатами. На следующем, XVIII съезде, будут ему рукоплескать уже совсем другие делегаты, для которых он, Сталин, будет воплощением величия и славы. А эти презренные ничтожества очутятся там, где они и должны пребывать: одни в могилах, которые зарастут чертополохом, другие на каторжных работах в тех «благословенных» краях, где птица замерзает на лету (какое счастье для России, что у нее есть Сибирь!), ну а третьи пускай продолжают сидеть в своих креслах, объятые страхом и ужасом перед лицом неминуемого возмездия, и дойдут до той степени безумия, когда приезд за ними «черного ворона» они будут считать за счастье, за избавление от невыносимых мучений. Он им покажет, как издеваться над товарищем Сталиным, как носить камни за пазухой и в то же время преданно смотреть в глаза своему вождю и лизать ему задницу!
А Киров… Киров был честнейший человек, тут не убавить, не прибавить. Он, Сталин, сам видел, как трагически померкло его веселое, сияющее лицо, когда на съезде делегаты устроили ему такую овацию, перед которой овация после доклада Сталина могла показаться просто аплодисментами. Только что, когда он произносил последние слова своей речи, глаза его сияли счастьем, вся энергичная фигура его с распростертой в сторону зала рукой, чудилось, вот-вот взлетит ввысь. Грянули аплодисменты, Киров сошел с трибуны и направился к своему месту в президиуме; по всему было видно, что он воспринимает горячее одобрение делегатов не только как проявление любви к своей персоне, а как восхищение его речью, в которой он не раз и не два славил Сталина. Но вот даже не посвященному в правила кремлевских игр человеку все более и более становилось ясно, что по продолжительности своей эти рукоплескания могли быть предназначены только первому лицу. И Сталин видел, как стремительно сошла улыбка с лица Кирова, как на него набежала косая тень озабоченности, растерянности и даже досады. Весь взгляд его, обращенный в зал, как бы говорил: «Остановитесь, безумцы! Вы совсем забыли, что я всего лишь Киров, а не Сталин! Такие аплодисменты могут предназначаться только вождю!»
Киров нервно поглядывал на часы и даже сделал энергичный взмах рукой, повелевая прекратить это страшное и опасное для него действо, но зал воспринял этот жест по-своему и вновь взорвался овацией, сходной с бурей.
И в этот момент Сталин остро, почти осязаемо почувствовал, каким будет тайное голосование и что произойдет, если такие результаты прозвучат с трибуны съезда. Наклонившись к Кагановичу, он негромко сказал ему в самое ухо:
— Тебе все ясно, Лазарь?
Каганович сперва удивленно посмотрел на него, пытаясь прочитать на лице вождя ответ на свой недоуменный немой вопрос, и тут его озарило: Сталин боится за итоги голосования. Слегка усмехнувшись, он уверенно сказал:
— Этот номер у них не пройдет.
И Сталину стало легче на душе: Каганович ляжет костьми, но проведет ту линию, которая нужна вождю.
…А как чудесно играл Мироныч в городки, как виртуозно сражался на бильярде! Городошные фигуры, самые затейливые и сложные, разбивались вдребезги, разлетаясь по сторонам, как от взрыва. А бильярдные шары от его разящего удара со звенящим треском влетали в лузы, и Сталин не помнил случая, чтобы Миронычу пришлось лезть под бильярдный стол и кукарекать там петухом, как это положено было делать проигравшему. Киров никогда не корячился под столом, а он, Сталин, корячился не раз, и не просто сидел там, а старательно кукарекал. Счастливчиком он был, Мироныч, везунчиком, баловнем судьбы, любимцем женщин. И, кажется, совсем не претендовал на трон, был влюблен в свой Питер, как мужчина в красивую женщину, и вроде бы больше ничего и не желал. Впрочем, кто знает, кто заглянет в душу человеческую, кто до конца разгадает ее сокровенные тайны? Может, Ленинград он избрал как скрытый от глаз вождя и удобный трамплин, решив быть подальше от государева ока, чтобы вольготнее и неприметнее готовить себе восхождение на трон? Теперь этого уже никто и никогда не узнает…
Тогда, на съезде, не было ни одного оратора, который бы не славил его, Сталина, и почти ко всем этим славословиям, хотя они и приятно грели душу, он относился не только с недоверием, но со всеохватывающей подозрительностью: говорят одно, потому что так обязаны говорить все, более того, стараются перещеголять друг друга в восхвалении, а думают совсем другое, нечто совершенно противоположное, и чем больше иной заливается соловьем, тем большей ненавистью он обуян. И только когда Сталина славил Киров, вождь верил в искренность его слов, стремясь отбросить сомнения, подавляя в себе жгучую подозрительность. К тому же прославлял его Киров не шаблонно, не так, как все, находя необычные, не истертые, не затасканные еще на трибунах слова. Взять хотя бы это: «Лучший кормчий нашей великой социалистической стройки». Кормчий! Это звучало величественно, свежо, по-новому, никто до Мироныча не додумался до такого впечатляющего эпитета. Что из того, что «кормчий» — то же самое, что и привычное «рулевой», но зато звучит на порядок выше, а несведущего даже приятно озадачивает, побуждает шевелить мозгами, чтобы понять, что сие слово означает, посетовать на себя за то, что сам не додумался выкопать такое мудреное словцо. Молодец, Мироныч, вытащил на свет божий устаревшее, полузабытое слово и заставил его сиять заново, работать на авторитет вождя. И пойдет теперь гулять это словечко по всей державе — из уст доморощенных ораторов, с кумачовых полотнищ, даже камушками выложат на откосах вдоль полотен железных дорог. А какое умное, прямо-таки мудрейшее предложение внес Киров после окончания прений по докладу! Вышел на трибуну и всех огорошил новизной, а докладчика, можно сказать, вдохновил. И слова-то какие нашел, как построил фразу: «…было бы напрасно ломать голову над вопросом о том… какую вынести резолюцию… Будет гораздо целесообразнее, чем всякое другое решение,— принять к исполнению, как партийный закон, все положения и выводы отчетного доклада товарища Сталина». Ничего подобного не было ни на одном из предыдущих съездов! Вечно принимались развернутые, многословные, скучные до тошноты решения и резолюции, в которых сам дьявол мог ногу сломать, в которых можно было утонуть, так и не добравшись до сути. Попробуй реализуй на деле все эти параграфы и пункты, разделы и подпункты, попробуй проверь, что выполнено, а что нет! Бывало, обсуждая очередную резолюцию, спорят до хрипоты, чуть ли не до потасовки из-за какой-то запятой, а едва выйдут из зала заседаний — и все из головы вон! А потом, уже на местах, в обкомах, крайкомах и окружкомах по докладам на партактивах накатают новые резолюции — многостраничные — что там твои простыни! — передрав почти все дословно из резолюции съезда, как это делает школьник-второгодник, передирающий диктант у соседа по парте. А сейчас — как великолепно, как деловито, коротко, ясно и решительно: «Принять к исполнению как партийный закон»,— и все тут, и баста, как припечатал. Пускай теперь читают и перечитывают доклад товарища Сталина. Вот уж выручил так выручил находчивый Мироныч! А что сие означает? Сие означает, что каждое слово товарища Сталина выше всяких там резолюций, которые, ежели натощак да еще без рюмашки, и в голову не лезут. А как облегчил жизнь товарищу Сталину! Ему оставалось произнести лишь несколько фраз и подвести итог: «Спрашивается, есть ли после этого надобность в заключительном слове? Я думаю, что нет такой надобности». И что же в ответ? Снова овация.