Дипломатия Второй мировой войны глазами американского посла в СССР Джорджа Кеннана
Шрифт:
Еще одним вопросом, казавшимся мне весьма важным, был вопрос о советских намерениях. Как я уже упоминал, в мои обязанности в то время входило информировать присутствовавших на утренних совещаниях у госсекретаря о всех событиях, связанных с Россией. Я с удовольствием делал свои сообщения, не сомневаясь, что то, о чем я говорил, представляло несомненный интерес и выслушивалось собравшимися с полным вниманием и уважительно. Однако, как оказалось, мои выкладки и соображения не оказывали, к сожалению, практически никакого влияния на формирование правительственного мнения.
Так или иначе, вооруженное выступление северокорейцев скоро стало восприниматься в Вашингтоне как проявление "больших планов" советского руководства по расширению своего влияния на другие районы мира с использованием силы. Неожиданность этих действий - у нас не было никаких сведений об их подготовке - только стимулировала предпочтительность военных
Особенно трудно доказывать это стало, в частности, после нападения северокорейцев. Почему оно было санкционировано Москвой? А мы его не предвидели. Но коль скоро конфликт произошел, он стал своеобразным ключом к пониманию деятельности кремлевских лидеров в последние месяцы и недели. Теперь следовало заняться историческим анализом советской политики как раз в связи с принятым решением на развязывание конфликта в Корее. Мне было ясно, что наряду с другими соображениями, которыми мотивировал Сталин при принятии этого решения, не имевшими отношения к нашей деятельности (недавнее расстройство его планов в Европе, приход коммунистов к власти в Китае и другие события), многие являлись непосредственной реакцией на наши поступки. К их числу относился и вывод наших войск из Южной Кореи. Немаловажное значение имели ) и наше официальное заявление, что Южная Корея не относится к районам наших жизненных стратегических интересов, а также решение о начале переговоров о заключении сепаратного мирного договора с Японией, в которых участие России не планировалось. При этом предусматривалось сохранение американских гарнизонов и военных объектов и баз на островах. Мысль о том, что Россия станет по-своему реагировать на наши мероприятия, ее не устраивающие, даже не приходила в голову вашингтонских деятелей, которые в силу укоренившихся привычек рассматривали своих противников как каких-то демонов, монстров, ведущих себя непредсказуемо и непостижимо. А поскольку это затронуло бы их поведение, нечего было и думать, что они задумаются о возможных реакциях русских на наши поступки.
Такое положение вещей хорошо иллюстрировалось в конце августа, когда шел отсчет моих последних дней пребывания в Госдепартаменте. Из газет нам стало известно, что американская авиация подвергла бомбардировке некоторые порты на северо-восточном побережье Северной Кореи, в которых, по общему мнению, находились советские морские сооружения. Были ли или нет там такие сооружения, но эти порты находились в непосредственной близости от Владивостока, крупнейшей военно-морской базы и важнейшего торгового центра России. Самолеты летали в условиях сплошной облачности, так что не было полной уверенности в том, что летчики точно знали, куда падали их бомбы. Объяснения, данные прессе нашим военным руководством, что эти рейды вызывались необходимостью воспрепятствовать подвозу боеприпасов и продовольствия северокорейским войскам, носили малоубедительный характер.
О том, что произошло, мы узнали, как я уже говорил, из газет. Получить же какую-либо информацию по нашим военным каналам о том, что реально сделано, делается и планируется, было просто невозможно. Поскольку мы находились в полнейшем неведении о происходившем, а официальные лица игнорировали нас в плане разъяснений или хотя бы комментариев о своих действиях, мы не могли, естественно, оценить нервозное состояние советской стороны и высказать свои суждения о возможных ее намерениях и действиях в качестве ответной реакции на наше поведение.
В ходе развития событий того лета у меня сложилось впечатление, что ситуация не только выходит из-под контроля, но и снижаются возможности воздействия на нее людьми, подобными мне.
Об этом я несколько раз разговаривал с Чипом Боленом, разделявшим мое мнение. 12 июля в моем дневнике появилась запись, явившаяся результатом одной из таких бесед:
"В целом, - писал я, - нервозность и сознание ответственности ныне столь велики в Вашингтоне, что практически невозможно заставить кого-либо подписаться под каким-нибудь заявлением. Столь же трудно сделать анализ советских намерений, основываясь на субъективном опыте, инстинкте и предположениях таких личностей, как Чип и я. Откровенно говоря, наше правительство занимает сейчас позицию, с которой пытается определить нюансы психологии наших противников, поскольку это - та сфера деятельности, где суждения слишком относительны и запутанны при необходимости принятия решений, могущих привести к миру или войне. В таких случаях гораздо проще и надежнее попытаться проанализировать вероятности, связанные с менталитетом противника, и скалькулировать его слабости. В то же время, по всей видимости, нецелесообразно недооценивать его силу, но и не приписывать обязательно агрессивные устремления, даже если они взаимны. В этих условиях мне оставалось только надеяться, что наступит день, когда правительство вознамерится воспользоваться услугами лиц подобных мне - на предмет здравого и рационального анализа не поддающейся учету бесформенной субстанции оценке советского противника, основываясь на его слабостях и силе".
В общем же и целом в то лихорадочное лето я испытывал неудовольствие, наблюдая за основными направлениями внешней политики нашего правительства. Корейский конфликт вызвал у нас переполох подобно камню, брошенному в пчелиный улей. Люди волновались, и каждый предлагал собственную идею, что и как надлежало делать. Ничто не казалось более важным, как попытка достичь общего понимания концепции, ее логичности и софистики в бушующем море самых диких взглядов и упрощенного школярства.
"Никогда ранее, - отмечено в моем дневнике 14 августа 1950 года, - не было столь полного смятения общественного мнения в отношении международной политики Соединенных Штатов. Ни президент, ни конгресс, ни публика, ни даже пресса ничего не понимали в происходившем. Все они бродили в своеобразном лабиринте, наполненном незнанием, заблуждениями и предположениями, где истина была перемешана с вымыслом, а ничем не обоснованное предположение превращалось в действительность чуть ли не юридического свойства, где отсутствовала какая-либо признанная и авторитетная теория, которой можно было бы придерживаться. Только историк-дипломат, внимательно изучавший события того периода времени, смог бы объяснить эту несусветную путаницу, распутать запутанный клубок и вскрыть истинные аспекты различных факторов и спорных вопросов. Вот почему, как мне кажется, никто из находившихся в моем положении людей не смог ничего поделать... пока сам не стал историком, получил общественное признание и уважение, посвятив себя изучению событий тех дней и затем донеся до общественности свое четкое и всесторонне подкрепленное понимание их сущности".
Вот каковы были мои мысли и настроение, с которыми я покидал Вашингтон в конце августа 1950 года, а затем отправился в Принстонский университет, где Роберт Оппенгеймер дружески предложил мне место в институте повышенного типа. Там, в совершенно иных условиях, более доброжелательных и рецептивных, меня ожидала новая жизнь, хотя и не без определенных сложностей, но с большими возможностями для творческой работы и самовыражения.
Приложения
Приложение 1.
Россия семь лет спустя (сентябрь 1944 года)
Характерно, что особенности российской реальности воспринимаются совершенно по-разному, когда пишешь о России после долгого пребывания в ней в отличие от долгого отсутствия. Но и то и другое представляют свою ценность, как и определенный риск. Оправданием для предпринимаемой мной попытки может служить то обстоятельство, что я могу по крайней мере судить о тех изменениях, которые произошли во взаимоотношениях между: общественным мнением и официальной политикой, мотивацией и действиями, причиной и следствием, которые составляют тщательно охраняемую государственную тайну. Острота восприятий изменений в обществе часто притупляется для того, кто постоянно находится в Москве, живя в этом обществе. Он, как говорится, движется вместе с потоком по его течению, видя все вокруг себя тоже в движении, и, как мореплаватель, находящийся в открытом море, не ощущает подводных течений. Поэтому для того, кто возвращается на то же место, чтобы определить скорость и направление течения, порой гораздо проще зафиксировать тонкости тенденций. По этой причине иностранные обозреватели и не должны находиться в России более одного года, покидая ее для обретения перспективы.
Жизнь в Советском Союзе в августе 1937 года не была беспечной и веселой. В материальном отношении условия, правда, были вполне сносными гораздо лучше конца 1920-х годов. Однако чистки, начавшиеся в 1935 году, приближались к своему пику, поэтому и атмосфера в стране была тяжелой и безрадостной. Человеческие ценности резко менялись. Старых коммунистов практически не осталось. Уцелели только Молотов, Ворошилов, Калинин да еще горстка представителей старой гвардии, воспринимаемые чуть ли не как призраки в окружении новых молодых лиц. О своих павших товарищах, вместе с которыми они "делали" революцию, взяв на себя ответственность за судьбу будущих поколений, они вспоминали, глядя на их монументы.