Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории. Антология
Шрифт:
ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
В настоящем издании 1 мы пытаемся картографировать российский дискурс свободы во всем его тематическом разнообразии, но вне стереотипных контуров политических позиций или идеологических направлений (либерализм, консерватизм, социализм и т. п.). Для этой цели были выбраны тексты, принадлежащие к интеллектуальной истории двух столетий – с конца XVIII в. до нашего времени, в которых «свобода» не просто используется как слово, метафора или лозунг, но становится темой анализа и обсуждения. Приоритет отдан аналитическим текстам, а не литературным произведениям и политическим воззваниям, хотя без литературы на российской почве обойтись не удается.
1
Работа над книгой осуществлялась в рамках проекта Немецкого исследовательского общества (DFG) «Дискурсы свободы в российской интеллектуальной истории» («Freiheitsdiskurse in der russischen Ideengeschichte», № 263480264). Первоначальный замысел антологии возник из намерения редакторов познакомить немецкого читателя с ключевыми дискуссиями о свободе в России. А затем у И. Д. Прохоровой возникла идея издать это собрание текстов для российского читателя, особенно молодого поколения, для которого многие из них давно уже не являются хрестоматийными. Русское издание выходит раньше немецкого.
Такие
Составители старались охватить широкий спектр тематических вариаций дискурса, включая и правовой, и феминистский. Многие произведения печатаются в сокращении. Небольшие тексты печатаются целиком, так же как и работы, которые мы сочли наиболее важными для развития дискурса свободы в России. И в этом ряду вместе с программными работами известных авторов, которые связываются с представлением о свободе в России, оказываются тексты, сыгравшие значительную роль в дебатах своего времени, хотя и не принадлежащие к канону истории идей. Так, выступление М. Стаховича послужило катализатором публичных дебатов о свободе совести в начале XX в.
В этих опытах «герменевтики свободы» представлен ряд топосов, артикулирующих различные понимания того, что такое свобода 2 . В структуре антологии мы постарались в порядке эксперимента упорядочить их многообразие, объединив тексты, принадлежащие к разным эпохам и разным политическим и идеологическим течениям, в восемь разделов, соответствующих основным типам аргументативных порядков дискурса.
Первый раздел, «Декларации свободы», призван показать, что с понятием свободы связывается не только определенное содержание, но и характерный перформативный модус. Свобода утверждается прежде всего в модусе деклараций, манифестов и других конституирующих документов – такова практика провозглашения свобод в эпоху модерна. Даже если декларацию не удалось заявить в форме публичного документа и она сохранилась лишь в проектах тайных обществ или негласных меморандумах власти, модус утверждения свободы в ней продолжает оставаться нормативно-императивным, учреждающим самим высказыванием новую политическую реальность или по крайней мере возвещающим ее. Такой императив может остаться «пустой декларацией», подобно «Наказу» Екатерины II или советским конституциям, и тогда возникает разрыв между провозглашенной свободой и ее отсутствием как реального опыта. Но даже пустая декларация имеет характер обещания и обязательства, которое может быть вменено властному субъекту, как это практиковали советские правозащитники, напоминавшие власти о ее конституционных обязательствах. Поэтому, однажды провозглашенный, дискурс свободы становится неустранимым из социального пространства.
2
О методе анализа топосов в интеллектуальной истории см. подробнее во вводной статье Н. С. Плотникова в настоящем издании.
Из этого конституирующего характера дискурса свободы следует еще один ее смысл, вынесенный в заголовок второго раздела, – ее связь с представлением о политическом порядке, на ней основанном. Вопреки распространенному стереотипу, свобода не является противоположностью порядка. Как раз одному из основателей анархизма П.-Ж. Прудону принадлежит афоризм: «Свобода – не дочь, а мать порядка» 3 , популяризованный его последователями в России в формулировке «анархия – мать порядка». И в этом утверждении о принципиальном родстве свободы и порядка оказываются согласны государственники и анархисты, представители власти и оппозиции, хотя они и различаются в понимании того, о каком порядке идет речь – о поддержании status quo или о будущем «царстве свободы».
3
Proudhon P.– J. Solution du probl`eme social. Paris, 1848. P. 119. О связи семантик порядка и свободы см.: Anter A. Die Macht der Ordnung. T"ubingen, 2007.
Третий раздел, «Свобода и освобождение», объединяет тексты, которые акцентируют, напротив, революционный топос «освобождения» от существующей системы господства и принуждения. Они усматривают смысл свободы в процессе радикального преодоления зависимости, который, однако, может осуществляться различными способами: путем морального самосовершенствования, политической революции или смены психических установок.
С появлением первых признаков публичной сферы в России в виде частных типографий и независимых журналов в конце XVIII в. возникает и требование свободы слова как необходимого атрибута публичности. А вместе с ним складывается система государственной и церковной цензуры, которая, вопреки заявлениям ее создателей, что ею «ни мало не стесняется свобода мыслить и писать, а токмо взяты пристойные меры против злоупотреблениям оной» 4 , регулировала до мелочей функционирование всей литературной среды, жестко ограничивая проявления «вольнодумства». В качестве реакции на возникновение огромной машины цензуры и ее рост в течение XIX в., то ослаблявшийся, то усиливавшийся, литературная общественность вызвала к жизни мощный протест против цензуры. Он объединял практически все образованное общество – славянофилов и западников, консерваторов и либералов, писателей, издателей и даже самих сотрудников цензурного комитета, выступавших, подобно Ф. И. Тютчеву, за отмену цензуры и гарантии свободы слова. При этом, конечно, царская цензура оказалась лишь слабым преддверием всевластного советского Главлита и практики систематических репрессий против любого инакомыслия и его носителей. Так что высказывание в защиту реальной свободы слова было возможно лишь в неофициальном пространстве самиздата. Но помимо протеста против внешнего давления государства в среде литературной публичности складывался и протест против внутренней цензуры самого общества, также проявлявшего стремление исключать высказывания, не совпадающие с мнениями и вкусами интеллигентной публики. Поэтому даже в периоды частичной или полной отмены государственной цензуры (на короткое время после февраля 1917 г. или в годы перестройки и после распада Советского Союза) вопрос о свободе слова остается центральным в публичных дискурсах российского общества. Тексты, посвященные этой теме, представлены в четвертом разделе («Свободное слово»).
4
1804, июля 8. Устав о цензуре. Доклад Министра Народного Просвещения // Полное собрание законов Российской империи. 1830. Т. 28. С. 439 (№ 21.388).
Дискурсивное оформление темы религиозной свободы (ей посвящен пятый раздел, «Свобода и религия») в России происходит очень поздно, в сущности, оно не вполне состоялось вплоть до наших дней 5 . В Российской империи в условиях государственной церкви требование религиозной свободы воспринималось как двойное преступление – против государства и господствующей церкви. Допустимый горизонт рассуждений о свободе при старом режиме ограничивался понятием «веротерпимости», т. е. свободного исповедания веры для «инославных» и «иноверных» конфессий. Да и оно допускалось лишь как проявление племенных или региональных обычаев на колонизированных территориях с большим процентом неправославного населения. О допущении свободного религиозного самоопределения не могло быть и речи. Это можно видеть по многовековому преследованию старообрядцев и сектантов и запрету на выход из православия и смену конфессии под угрозой уголовной ответственности. Понятие свободы в этом контексте отчетливо маркировалось как вредное, опасное и демоническое: в текстах представителей официального православия свобода стандартно приравнивалась к безверию, а консервативные авторы из образованной публики утверждали (подобно В. В. Розанову в его полемике с В. С. Соловьевым) его неприменимость в делах религии. Поэтому даже редкие голоса в защиту свободы совести звучали резко и радикально и вызывали жесткие репрессии, как в случае отлучения Л. Н. Толстого от церкви. Даже осторожная и непубличная попытка установить диалог между представителями церкви и литературной общественности в форме Религиозно-философских собраний (1901–1903) 6 , организованных по инициативе Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, была прекращена обер-прокурором Св. Синода К. Н. Победоносцевым без какого-либо изменения официальной церковной позиции. Лишь революция поставила на повестку дня вопрос о свободе выбора религии или отказа от религии.
5
Подробно о религиозной свободе в России см.: Religious Freedom in Modern Russia / Ed. by R. A. Poole and P. W. Werth. Pittsburgh, PA, 2018.
6
О них см.: Scherrer J. Die Petersburger religi"os-philosophischen Vereinigungen: Die Entwicklung des religi"osen Selbstverst"andnisses ihrer Intelligencija-Mitglieder (1901–1917). Berlin, 1973.
Установившийся в результате большевистского переворота режим принудительной атеизации населения привел, в свою очередь, к тому, что религиозность как таковая стала почти синонимом инакомыслия. Так что и здесь открытый призыв к религиозному самоопределению, раздававшийся в диссидентской среде и среде воцерковлявшейся интеллигенции, рассматривался властями, вопреки официально провозглашенной свободе совести, как преступление против советского режима. В этом чередовании безусловного утверждения государственной религии и безусловного отрицания религии вообще признание религиозного плюрализма как необходимого элемента свободы совести могло сформироваться лишь в виде индивидуальной установки, но не как регулярная практика. Равнодушие современного российского общества к государственному преследованию «свидетелей Иеговы» и репрессиям против них свидетельствует о его безразличии к проблеме религиозной свободы.
В главе «Великий инквизитор» романа «Братья Карамазовы» Достоевский создал, вероятно, один из самых распространенных и влиятельных российских топосов свободы, назвав ее «страшным бременем» (этот аспект понимания свободы рассматривается в текстах шестого раздела антологии). Может быть, потому влиятельных, что ему удалось резюмировать опыт самоопределения личности в эпоху модерна – она вырвана из принудительных иерархий и ограничений традиционного общества, но это освобождение она приобретает вместе с необходимостью самостоятельного выбора и грузом ответственности за него. В XX в. рефлексия этого опыта стала ключевой темой европейского экзистенциализма, хотя в своей концептуальной основе топос продолжает идею «позитивной свободы» Руссо и Канта как самоопределения индивидуума, полагающегося на собственный разум. Но акцент в данном случае делается не на самом принципе автономии, а на необходимости «поиска себя» как субъекта разумного целеполагания. Свобода здесь отождествляется с «подлинностью» индивидуального существования и поисками смысла, его наполняющего 7 . В российском дискурсе, импрегнированном текстами Н. А. Бердяева, регулярное напоминание о «бремени» свободы сопровождается утверждением приоритета внутренней (духовной) свободы над внешней, т. е. свободой нестесненного действия. Последняя часто представляется русским эмигрантам после революции, советским эмигрантам на Западе или советским людям, попавшим в постсоветские бесцензурные условия, чем-то пустым, излишним или даже мешающим процессу внутреннего самоопределения и «поиска себя». Оказывается, что в жестких рамках деспотизма и внешних репрессий «найти себя» даже проще. Процесс самоопределения приобретает в этих условиях отчетливое героическое измерение, наполняющее индивидуальную жизнь почти религиозным смыслом.
7
См. об этом у ведущего теоретика «позитивной свободы» в современной дискуссии Ч. Тейлора: Taylor Ch. The Ethics of Authenticity. Harvard, 1992.
Концептуализация свободы в эпоху модерна отмечает еще одну ее особенность, «парадоксальность» (об этом – тексты седьмого раздела, «Парадоксы свободы»). Свобода всегда обнаруживается не там, где ее ищут. И четкие понятийные различия, с помощью которых мы ее описываем, при ближайшем рассмотрении неожиданно теряют определенность. Уже Кант отметил парадоксальный характер свободы, назвав ее (и основанный на ней моральный закон) «фактом разума», т. е. чем-то, что не может быть однозначно отнесено ни к фактической реальности, ни к идее. Мы ищем свободу в области фактов, стремимся ее констатировать и измерить, а она вдруг обнаруживается в области идей и нравственных императивов, которых невозможно найти в реальности опыта. Мы ищем ее путем устранения границ и препятствий, а она становится видимой лишь там, где мы сами устанавливаем ей границы. Мы ищем ее внутри себя, а она находится снаружи, в наших отношениях с другими людьми. Ее «парадоксальность» как раз и означает, что она не соответствует общему мнению и ожиданиям большинства. В российском дискурсе данный топос свободы, ее неуловимость для определения и противоречивость ее свойств, получает тем большее распространение, чем менее структурированным и определенным является ее опыт как правовая и политическая практика и чем теснее он связан с областью литературы, артикулируя себя как метафора, символ или аллегория.