Дитя Ковчега
Шрифт:
Похоже, он ощутил мое присутствие, потому что открыл глаза. Увидев меня, он застонал и закрыл лицо руками.
– Отец?
Он медленно опустил руки и посмотрел на меня с ненавистью, жалостью и ужасом.
– Вчера, – с усилием выговорил он, – я встретил ведьму.
– Настоящую ведьму, отец? – прошептал я.
– Такую же настоящую, как мы с тобой. – Минуту он смотрел мне в лицо, затем отвел взгляд.
Я почувствовал, что краснею. Да, я узнал ее. Из снов, из видения во время Великого Наводнения и из Шатра Чудес. И Томми узнал ее тоже.
Это была Акробатка.
Когда лист умирает, его цвет так постепенно обращается из зеленого в коричневый, а кожица высыхает так незаметно и в то же время целенаправленно, что, когда он наконец падает с дерева – это скорее благословение, чем горе. Но наблюдать этот процесс ускоренным, и на примере не листа,
Ни духа, ни смелости, ничего. Ибо к чему бы мои вопросы привели?
Когда Пастор Фелпс повернулся широкой спиной к Богу, его паства, коя некогда плотно набивалась в церковь Святого Николаса, начала редеть. Шли недели, и службы становились все тревожнее и бессвязнее.
Пастор говорил о пороке городов и разврате, так сгущая краски, что слова можно было отскребать от стен. Он утверждал, что Библия ложь.
– Бросьте, каждый из вас, вашу так называемую святую книгу в пучину, и увидите, как ее страницы расклеятся и распадутся, – молвил он в очередное воскресенье остаткам прихожан, а именно миссис Харкурт, миссис Цехин, доктору Лысухингу, мистеру Биттсу и мне. – И если Бог есть, пусть Он сотворит святое чудо и спасет Свое слово.
– Акробатка что-то сделала с твоим отцом, – заявил Томми, когда я ему об этом доложил. – Она его отравила. Наверное, заставила его отдать все деньги, а потом выпить то, что было в склянке, ведьминское зелье, наславшее на него безумие.
Мы с Томми переглянулись.
– Это не наша вина, – добавил Томми, но голос его дрожал.
В ту ночь мне вновь снилась она. На сей раз она распорола себе живот ножом, и головастики поползли наружу с отвратительными ошметками лягушачьей икры. Я коснулся собственной кожи и закричал. Я тоже превратился в студень.
– Я узрел кое-что во сне, – сообщил мне отец наутро. Я вздрогнул: неужели она заползла и в его сны? Однако нет. – Когда тебе исполнится семнадцать, ты поедешь в Ханчберг, – заявил он. – И станешь слугой Господа.
Господь – или то, что от него осталось, – сказал свое слово.
Вот и все.
Капканн гаварит, мы прашли Мыс Горн.
Где этат Мыс Горн, гаварю я. Я не знаю как выглядит Глобус и все ево миста. Я не АБРАЗОВАНАЯ.
Он не гаварит мне, и я так и не узнаю, где этат Мыс Горн. Меня ТАШНИТ AT КАЧКИ весь день u всю ноч.
Королева хочит, штобы Капканн привес жывотных обратно для ее калекцыи чучил, гаварит Роджерс. Я ужэ коечта знаю. Она называеца Царство Жывотных. Он собирает их па другим зоопаркам – африканским, индийским, всяким разным. По всей Империи. Ихочит привести их живыми абратна в Лондан, таков ПЛАН. А там мущина па имени СКРЭБИ будит держать их в ЗААПАРКЕ, убивать аднаво за другими и делать чучил. Сувиниры для ее Виличисва. Но их нужна харашо содиржать. Харошый мех, харошыи перря, никаких плахах жывотных. Она хочит качества.
Скора я дам тебе работу, какта гаварит Капканн. Очень важную работу. Када мы дабиремся в Марока.
Какую, гаварю я. Я все Время СПЛЮ в маей клетке. Эта единственый спосаб не сайта С УМА. Возле меня паселили КАРЛИКАВАВА ЖЫРАФА, и он всю НОЧ пукаит. Ещо есть морш, и антилопа, и большой Бобр. Все ани такие РЕДКИЯ, гаварит Роджерс, што практичиски ПАСЛЕДНИЯ В МИРИ.
Я не думаю, што хачу эту работу, но я гаварю Капканну, какая работа? Из КЛЕТКИ.
Присматривать за неким ДЖЭНТЕЛЬМЕНАМ, гаварит Капканн. Тебе ОН ПАНРАВИЦА. Он очинь Симпатишный, очень ЧЕЛАВЕЧНЫЙ.
И Он смееца и смееца.
Глава 18
Adieu [99]
Ночью Фиалка очутилась на взморье с серыми скалами и серым зыбучим песком. Она шла и тонула одновременно. Чем больше она старалась выбраться, тем быстрее и прожорливее заглатывал ее песок. И вдруг он превратился в бульон, густой зеленый первичный бульон, извивающийся и слегка теплый, и она шлепнулась в кучу существ с темными хлопающими крыльями, ороговевшими локтями, торчащими зубами, острыми клювами, страшными бивнями, металлической чешуей, цепкими когтями из ржавого железа. Закованные в металл рыбы большие и птицы пернатые крутились в вязкой тверди, размахивая изогнутыми когтями, бутылочками для специй, ластами и столовыми вилками. Затем привязали ее к полузатопленному комоду и принялись кусать, и клевать, и царапать, посыпая ее зубчиками чеснока и стручковым перцем и вытаскивая из ее живота кишки, словно брюшные спагетти. А она наблюдала, беспомощная, прибитая к бесполезному предмету мебели, как поток издевающихся животных шествует перед ней, с тявканьем, воем и лаем требуя ее крови. Око за око! Зуб за зуб! [100] Зад за зад!
99
Прощайте (фр.)
100
Лев. 24:20.
И тут она проснулась, крича, в мокрой луже собственной менструальной крови.
Она содрогается, вспоминая сон, и ежится от холодного ветра. Сколько боли! А теперь еще больше.
– Что ж, не au revoir, [101] мисс Скрэби, – наконец произносит Кабийо, когда Фиалка заканчивает излагать свой плотоядный кошмар.
– Нет, не au revoir. – Они оба невольно вздрагивают, когда слово повисает недосказанным в октябрьском воздухе у дома 14 по Мадагаскар-стрит.
101
До свиданья (фр.).
И падает:
– Adieu.
Желтый экипаж нагружен почти доверху. Фиалка наблюдает, как замороженную тушу кенгуру медленно поднимают лебедкой в воздух и нестойко опускают на вершину мясной кучи, и глубоко вздыхает, чтобы сдержать всхлип. В целом сорок с лишним освежеванных животных с «Ковчега» Капканна сопровождают бельгийского повара, когда он уезжает навсегда с Мадагаскар-стрит, 14. Фиалке не жаль, что туши увозят, но отъезд мсье Кабийо – другое дело. Более личное. Менее ясное. Более неприятное. И грустное.
– Ладно тогда, пое'али. – Бельгиец холодно кланяется, берет руку Скрэби и запечатлевает сухой поцелуй. Их взгляды скользят друг мимо друга. Кабийо запрыгивает на груду мороженых туш и отыскивает себе место в нерукотворном chaise-longue из половины зебры, чьи обнаженные ребра блестят ото льда. Вокруг них, бледные и мерцающие, застыли замороженные статуи гиппопотама, мангуста и хамелеона, вомбата и шакала, акулы-молота и тигра. Фиалкина кожа цвета сырого теста бледнеет еще больше, и Фиалка чувствует, как в горле встает ком. И с болью сглатывает. Ее взросление, признает она, – мучительный конфликт. Столкновение воль и умов, как бывает в семьях, неизбежно вылившееся в спор гораздо шире, какие происходят у любовников, породивший разногласия еще значительнее, какие случаются у политиков и идеологов, а затем – настоящее масштабное противостояние систем убеждений, как на войне. Два совершенно несговорчивых оппонента. У одной из которых – явное преимущество, созданное более высоким социальным статусом и классом, положением работодателя и недавним внезапным кризисом совести. За все нужно платить. И я плачу сейчас, размышляет Фиалка, глядя, как Кабийо устраивается на ледяном сиденье. Платить за принципы. Платить за гордость.
Через соседскую посудомойку, некогда любовницу Кабийо (из эпизода с фаршированным поросенком), до Фиалки дошел слух, что непомерное честолюбие бельгийца обеспечило ему престижный пост на кухне во Дворце. Когда экипаж Кабийо, запряженный двумя шайрами, со скрипом катится по дороге, Фиалке, вопреки ее решимости, мнится, что ком в горле расширяется, будто в нем с огромной скоростью зреет каштан. Девушка с трудом сглатывает, но каштан даже не шевелится. Если Кабийо и пускает слезу, это остается в тайне, и вода замерзает на его лице, пока желтый экипаж со своей зловещей поклажей катится к Букингемскому дворцу.