Дитя общины
Шрифт:
– Вроде бы нет, хотелось бы по-хорошему; все мы люди, зачем же нам ссориться?
– Ладно! – сказал Фича и опять глубоко задумался.
Впервые Фича не стал крутить да тасовать статьи и рассуждать долго и обстоятельно, а задумался, серьезно задумался. Выйдя из состояния задумчивости, он спросил:
– А сколько ребенку?
– Двух недель нет, – ответил батюшка, который лучше других разбирался в датах.
– Гм, гм! – произнес Фича и снова задумался.
И батюшку, и старосту, и Йову пугало то, что адвокат думает так долго. Неужто положение настолько серьезное? Но… деваться
Наконец, Фича взглянул на них, и видно было, что дело на мази, потому что адвокат весело улыбался, довольный собой.
– Видишь ли, родной мой, мы в этом деле не станем опираться ни законно, ни формально ни на одну соответствующую статью, а решим его частным образом, минуя законы.
– А как? – спросили все трое и зажмурились от удовольствия.
– А так: вы мне единовременно даете сто динаров, а я беру заботу о ребенке на себя, и это уже мое дело, куда я его дену. И все же я обязуюсь сделать все, чтобы обеспечить ребенку наилучшую будущность.
Все трое пришли в хорошее настроение и одновременно нахмурились. Раз и навсегда избавиться от ребенка – чего же лучшего желать, но заплатить сто динаров – это они не считали большой удачей, хотя староста на всякий случай захватил с собой как раз такую сумму из налогов за первое полугодие.
– Не много ли будет? – спросил староста.
– Если для вас это много, несите ребенка с собой, в селе, может быть, содержать ребенка будет дешевле.
– Оно вроде бы и так, но…
– Что но? Я, как друзьям, вам говорю, а вы ноете, что много. Где же много? Считай по десять динаров в месяц, на год и то не хватит, а если на всю жизнь?
Немного пошептавшись, староста развязал мошну, отсчитал сто динаров серебром, ударил с Фичей по рукам и поцеловался, а через полчаса батюшка снова под рясой принес Милича к Фиче, и тот отнес его к своей жене.
Так Прелепница раз и навсегда избавилась от неприятностей, которые грозили вечно преследовать ее в образе приложения к письму правления общины.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой появляется совершенно новая для читателя вдова
Я страстно ненавижу авторов, которые начинают роман гладко и плавно, делая каждую очередную главу естественным продолжением предыдущей, и вдруг только ради того, чтобы сбить читателя с толку и замести собственные следы, вводят совершенно нового персонажа и в новой главе рассказывают такое, что никак не назовешь продолжением предыдущей главы. Но как бы я ни хотел избежать в своем романе такой несуразицы, я не в силах это сделать, потому что просто невозможно обойти вдову, которую я сейчас собираюсь представить читателям. Когда читатели познакомятся с ней, они и сами поймут, что такую вдову не обойдешь.
Девушкой ее звали Мица, для мужа она была Милка, а теперь, когда она стала вдовой, ее величают госпожой Милевой. Вдовствует госпожа Милева всего три месяца. Она еще носит траур, каждую субботу ходит на могилу мужа, которую засадила левкоями, а над кроватью у нее висит фотография покойника, обрамленная черным крепом. Как она любила покойника, видно хотя бы из скорбных слов, которыми госпожа Милева закончила извещение о его
Эта неутешная вдова Милева весьма ядреная дамочка; у нее полные круглые щечки, красивые черные глаза и брови, а ротик такой крошечный, что кажется невероятным, чтобы она могла прекословить мужу или о ком-то сказать пакость. Из особых примет у госпожи Милевы была та самая, которой отличаются все женщины на девятом месяце беременности. Всего десять месяцев назад она вышла замуж, едва прожила с мужем шесть месяцев и вот осталась вдовой, да еще с ребенком, которому предстояло родиться после смерти отца. Дожить бы покойнику до того часа, когда мог бы он увидеть свое чадо, но не дано ему это было, а ведь как радовался, бедняга.
Покойник был добрым, кротким человеком: его можно было убедить в чем угодно, если только объяснить ему все по-хорошему. В одном лишь он проявлял некоторое упорство, делал вид, что не понимает, о чем идет речь, – это когда его убеждали написать завещание. Однако госпожа Милева преодолела его сопротивление весьма деликатно. Сама она говорить ему об этом не хотела – не дай бог обидеть человека, с которым они жили душа в душу! Она попросила сделать это отставного судью, господина Милию, человека солидного, обходительного, красноречивого, умеющего исподволь подойти к предмету разговора.
За две недели до смерти покойник в самом деле выглядел так плохо, что кончины можно было ожидать в любую минуту. Умри он без завещания, неудобно получилось бы, потому что у него были братья и прочая родня. Сказать же умирающему в глаза, чтоб он написал завещание, тоже тяжело – это было бы для него слишком сильным потрясением.
Потому-то госпожа Милева пригласила к себе господина Милию и сказала ему сквозь слезы:
– Господин Милия, вы знаете, все люди знают, как я люблю своего мужа. Я, право, не знаю, переживу ли я его. Наверно, не переживу. Подумайте сами, разве я могу сказать ему в глаза, что надо написать завещание?
– Действительно, – согласился господин Милия, – вам это делать очень неудобно.
– Очень тяжелое положение, – вздохнула госпожа Милева.
– Действительно тяжелое, – вздохнул и господин Милия, но больше так, чтобы выразить свое сочувствие, потому что у него никаких особенных причин для вздохов не было.
– Вот если бы вы взяли это на себя… Все мне говорят, у вас бы это получилось деликатно, намекнули бы вы ему исподволь.
– Я к вашим услугам, – любезно ответил господин Милия. – Что касается намеков, это я могу, я подойду издалека, осторожно.
С этими словами господин Милия встал, важно откашлялся и прошел в комнату к больному. Поздоровавшись с больным, он спросил его о том о сем, а потом издалека начал;
– Друг мой, ты, наверно, и сам видишь, что дня через два ты умрешь. Что толку в этих лекарствах, рецептах… все это ерунда… тебе это не поможет! Посмотри на себя – уже и уши стали прозрачные, и губы посинели. Тебе, верно, никто не говорит об этом откровенно; в наше время мало друзей, которые способны говорить правду в глаза. Но я принадлежу именно к этим истинным друзьям!