Дитя общины
Шрифт:
– Ну, чего мы тут стоим, поговорим у меня дома. Расстроила меня эта штука. Такого в Прелепнице еще никогда не бывало. Пойдем ко мне!
И они пошли. А Радое побежал со своей новостью в кабак, оттуда он направился к колодцу, чтобы поделиться ею с женщинами, потом спустился к мельнице, где тоже всегда был народ, и наконец пошел от калитки к калитке, а там его потянуло в соседнее село…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, которая убедительно свидетельствует о том, что любое пустяковое событие может иметь весьма крупные последствия
Ну что такое
О самом событии, которое случилось в предыдущей главе нашего романа, сперва лишь перешептывались, и никто, кроме Радое, не осмеливался говорить о нем в полный голос. Изредка только в кабаке за шкаликом водки кто-нибудь обмолвится об этом весьма гуманно и подмигнет соседу.
Но беда приходит лишь тогда, когда щекотливая весть становится достоянием женщин. Они ее распространяют, раздувают и делают это как-то очень ловко и складно. Придут, например, в дом и заведут разговор издалека, говорят о дороговизне, молодежи, квартирах, а там, смотришь, между прочим помянут, что такой-то жену выгнал. Или не дома, а, скажем, в церкви, когда хор затянет свое длинное «и-и-и…» в «Иже херувимы…», ибо это «и-и-и…» все верующие воспринимают как паузу, во время которой можно поговорить. Так вот во время этой паузы одна другой и скажет: «Не меньше, чем за себя, я молюсь господу за свою соседку Перку. Вы не представляете себе, какая это несчастная женщина и что ей приходится выносить от своего мужа. Не хотелось бы, знаете, говорить, но очень уж ее жалко. Все-таки соседки мы, а ближнего своего любить надо!» И так обиняками незаметно все и выложит.
В деревне такие вещи делаются по-иному. Выйдет Станойка к калитке и окликнет свою соседку Пауну, которую, скажем, увидела в саду:
– Пауна, а Пауна!
– Чего тебе?
– Слышала, что говорят про Аникиного младенца?
– Нет!
– На попа, говорят, похож.
– Что ты, не бери греха на душу!
– Ей-богу! Говорят, вылитый батюшка, надень на него епитрахиль – и хоть сейчас на службу!
Так, скажем, Станойка разговаривает с Пауной, а Стамена кричит Живке со стога сена, и разносится ее голос по всему лугу, до самой дороги.
– Живка, эй, Живка-а! Слышала-а? Ребенок-то у Аники похож на старосту-у!
– А мне говорили-и, – отвечает ей Живка с дороги, – на лавочника-а!
И так во весь голос на все село кричат да перекликаются бабы. Сперва ни одна из них не хотела заходить к Анике. Мало того, отворачивались, проходя мимо ее дома, а потом одна за другой стали навещать сиротку, вроде бы с подарками, – дело-то богоугодное! – а в сущности только за тем, чтобы собственными глазами убедиться, на кого дитя похоже. И раз от разу подробностей становилось больше, прямо чудеса рассказывали.
В конце концов, бабы как бабы, мало им, что осрамили батюшку, старосту, лавочника и еще кой-кого, всякая из них примечала у младенца и какую-нибудь мужнину черту и, воротившись, налетала на беднягу. Стана, к примеру, встретила своего грешного Ивко еще у калитки.
– Постой-ка, Ивко, – говорит она ему, – а ну, посмотри мне в глаза!
– Ты что, сбесилась? – удивляется Ивко.
– Как видишь, нет, А почему у тебя глаза, как у того…
– У кого это?
– У ребенка Аникиного!
Ивко показывает кулак, чтобы Стана сразу поняла, как он ненавидит объяснения, она и замолчит. Так поступил Ивко, а про Радована Кнежевича говорят, что он шмякнул жену по носу, когда она ему сказала, что у младенца нос в точности такой, как у него; Спаса же Видкович, рассказывают, колотил свою жену кулаками по спине, хотя она ему не говорила, что у них с младенцем есть сходство со спины, а лишь намекнула, что у младенца губы похожи на мужнины.
Мало-помалу бабы перессорились и между собой: «Это ты мне сказала!» А та ей: «Нет, это ты мне сказала…» И пошли ругаться, плеваться да за косы друг дружку хватать.
И началось в селе сплошное безобразие. Если бы одни бабы ругались, это еще полбеды, мужики все перессорились.
Первыми, говорят, поссорились староста и писарь. Сразу после того разговора, когда Радое Убогий сказал писарю, что староста во время церковной службы был у Аники, писарь упрекнул старосту:
– Что же ты, староста, делаешь?
– А что такое?
– Вместо того чтоб в церковь идти, ты к Анике… Смотри, сраму не оберешься. Не дай бог, уездный начальник прознает, ведь чем чиновник важнее, тем он лучше слышит.
– Что ты мне такое говоришь! – притворно возмутился староста.
– А то, что слышишь! – ответствовал писарь.
Этот разговор у них был давно, а теперь, когда все выплыло наружу, они схватились не на шутку.
– Говорил я тебе, староста, что в свое время это себя окажет.
– Что окажет? – удивился староста.
– Безобразие твое! – сказал писарь.
– Нету тут никакого безобразия! Я эту Анику, можно сказать, знать не знаю. Покойного Алемпия помню, сажал его в кутузку раза два-три, а о ней понятия не имею.
– Рассказывай кому другому! Ты мне глаза не замазывай. Я твои делишки знаю.
– А я твои! – заорал староста.
– Ну, коли знаешь, – вспылил писарь, – то вот мы ими и займемся, ты моими делишками, я – твоими, а там что бог даст!
После этого староста с писарем совсем перестали разговаривать, будто и знакомы никогда не были.
Поссорился староста и с лавочником Йовой. Спрашивает он его как-то:
– Ты Анике в долг товары давал?
– Давал, – отвечает Йова.
– А в книгу ее долг записывал?
– Нет, – говорит Йова.
– Еще бы! Ты ей долг в другое место записывал, куда порядочному торговцу записывать долги не положено. Полюбуйся теперь, что из твоей записи родилось. Ступай за своим ребенком!
– А при чем тут я? – возмущается лавочник.
– А кто же еще? Сам признаешься, что давал ей так… в долг!…
– Давал, но я это… Просто у меня доброе сердце.
– Раз у тебя доброе сердце – вот и бери ребенка. Твой он!
– Знаешь что, староста, – не вытерпел и лавочник, – если на то пошло, отец ребенка известен. Твоя власть посильнее моего кредита.
– Чтоб я больше этого не слышал! – взорвался староста.
– И не услышишь, я это уездному начальнику на следствии скажу! – кричал лавочник. Староста не остался в долгу и выругал его словами, какими, по известному национальному обычаю, начальство обкладывает граждан.