Дитя Одина
Шрифт:
Моя мать, по словам вдовы прежнего ярла и матери нового, была женщиной крупной, широкой в кости, мускулистой и внушающей страх. Глаза у нее были зелено-карие, глубоко сидящие, брови темные и хорошо очерченные. Единственное, что ее красило, была длинная грива прекрасных каштановых волос. Да еще к тому времени она стала сильно полнеть. Родом же она была из семьи наполовину норвежской, наполовину ирландской, но ирландская кровь взяла в ней верх. В этом нет у меня сомнений, потому что – так уж судьба ей судила – по себе она оставила память ужасную, ибо дано ей было необычное и опасное дарование, устрашающее как мужчин, так и женщин, и, однако же, привлекающее, коль скоро случится им с этим встретиться. Больше того, признаюсь, кое-что от нее перешло ко мне и стало причиной некоторых самых необычайных событий, со мной произошедших впоследствии.
Вдова ярла поведала мне,
Торгунна, моя мать, появилась на Берсее неожиданно, за год до того. Приплыла из Дублина на торговом корабле и привезла с собой немалую поклажу пожитков. Но ни родни при ней, ни мужа не было, и какая причина понудила ее пуститься в странствие, тоже неведомо. Но была она женщина явно богатая и знающая себе цену, и ярл Хокон и его семья радушно ее приняли, уделили ей место среди своих домочадцев. Вскоре стали поговаривать, будто мать моя – нежеланный отпрыск одного из наших северных вождей, пытавших счастья в Ирландии. Он женился на дочери мелкого ирландского правителя. Эта догадка, по словам вдовы ярла, основывалась на том, как надменно держала себя Торгунна, и к тому же всем было известно, что Ирландия кишмя кишит корольками и вождями кланов с великими притязаниями и малыми средствами, в чем и мне самому довелось убедиться, когда я был там рабом.
Торгунна прожила в доме ярла осень и зиму. Обращались с ней как с домочадцем. Но не столько привязались к ней, сколько уважали за крутой нрав и силу. А потом, ранней весной, в год перед тысячелетием, вдруг обнаружилось, что она затяжелела. То-то новость была. Никто и подумать не мог, что Торгунна еще способна зачать. Сама же она, по обычаю многих женщин, не любила толковать о своих годах, а расспрашивать ее, хотя бы исподволь, никто не осмеливался – слишком она была крута. На вид ей давали лет пятьдесят с небольшим и считали, что детей у нее быть уже не может, да и не могло быть никогда. Столь могучего она была телосложения, что до шестого месяца по ней ничего заметно не было, а потому эта новость всем казалась и вовсе неимоверной. Сперва попросту никто не поверил, потом вспомнили, о чем чесали языки всю зиму: что Торгунна – ведунья. Как еще могла женщина ее лет зачать, а тем более – и это главное, – как иначе она сумела бы завлечь отца ребенка?
– А насчет того, кто твой отец, никаких сомнений не было, – сказала мне вдова ярла. – Разумеется, по этому поводу другие женщины много ревновали и злобствовали. Ведь был он смел и пригож, и намного моложе твоей матери. Люди никак не могли взять в толк, как он подпал под ее чары. Говорили, будто сварила она любовное зелье и подлила ему в снедь, или напустила на него иноземное колдовство, или сглазила.
Еще больше, понятное дело, разъяряло недоброжелателей то, что ни Торгунна, ни ее любовник даже и не пытались скрывать свою связь. Всегда они сидели рядом, смотрели друг на друга, а вечером у всех на глазах уходили в свой угол в длинном доме и спали под одним плащом.
– Еще больше смущало людей то, что недели не прошло со дня, как отец твой прибыл на остров, а она его уже оплела. Только он ступил на Берсей, а она уже им завладела. Кто-то верно заметил – был он при ней вроде красивой игрушки в руках великанши, что взяла она себе на потеху.
Кто же был он, тот пригожий мореход, мой родной отец? Корабль его оказался на Берсее осенью, а приплыл из Гренландии, самой дальней из северных земель. Был он зажиточный хуторянин и рыбак, второй сын основателя небольшого поселения, из последних сил выживавшего в той покрытой льдами стране. Отца его звали Эйрик Рауда, или Эйрик Рыжий. (Постараюсь давать перевод везде, где потребно, ибо в странствиях приобрел некоторое знание многих языков и почти беглость в иных.) Самого же его звали Лейв. Хотя чаще слышал я, как его называли люди Лейвом Счастливчиком, а не Лейвом, сыном Эйрика. Был он, подобно многим в его роду, человек суровый, твердый и во всем независимый. Был он статен, силен и на редкость упрям – это качество полезно для всякого первопоселенца, коль оно сопрягается с привычкой к тяжелому труду. Черты лица имел тонкие (я в него пошел), лоб широкий, глаза светло-голубые, нос большой, но когда-то сломанный да таким и оставшийся. Люди говаривали, что он из тех, с кем лучше не спорить, – я того же мнения. Коль скоро он что решил, переубедить его не было почти никакой возможности. В споре он мог стать резок и даже груб, но обыкновенно был вежлив и сдержан. Его уважали, и был он многим славен.
Лейв не предполагал зимовать на Берсее. Он плыл в Норвегию из Гренландии прямым путем, пролегавшим обычно южнее Овечьих островов, которые северный народ называет Фарерами. Но пал на море туман не ко времени, а встречный восточный ветер, дувший два дня кряду, отнес его далеко к югу, и тогда он решил переждать непогоду где-нибудь на Оркнеях. Зимовать на Берсее он никак не собирался, ибо спешил по порученью отца, и весьма немаловажному. Вез он на продажу кое-какие гренландские товары – вполне обыкновенные: китовую кожу, моржовые шкуры и сыромятные ремни из моржовой кожи, немного домашнего полотна, несколько баррелей китового жира и всякое другое. Но главное, он должен был от имени отца явиться ко двору норвежского конунга Олава, сына Трюггви, который именно в то время пребывал в самой горячке, усердствуя обра-тить всякого в свою веру, – унылое облачение этой веры сам я ношу ныне.
Семьдесят лет только и слышу похвальбы христианской церкви, что она одолеет все препоны смирением и миром, распространив слово Божье одной только силой своего примера и мученичества. А на деле, я же знаю, как обратили в эту мнимо мирную веру большую часть северного народа – угрозой меча да излюбленного нашего орудия, секиры, или же бородатого топора. Не обошлось, разумеется, и без истинных мучеников за Белого Христа, как народ наш поначалу называл его, – неотесанные земледельцы в медвежьих углах вздернули пару-другую слишком рьяных священников с выбритыми макушками. Но то были крайности, и случалось то скорее в хмельном раже, а не по рвению к язычеству. Да и жертвы те были ничтожны, коль сравнить с числом мучеников старопрежней веры. Тех из них, кто отказывался или медлил с обращением, конунг Олав уговаривал, и грозил им, и запугивал, и казнил. Слово Божье явилось им распрями и кровопролитием. Так что вовсе неудивительно, что легко им верилось в предреченную всеобщую распрю и погибель.
Однако отвлекся я в сторону. Эйрик послал сына своего Лейва в Норвегию во избежание бед. Даже в далекой Гренландии были наслышаны о религиозном рвении конунга Олава. Его посланники уже побывали и в Исландии с запросом, чтобы все исландцы приняли новую веру, хоть и не были они подданными конунга. Исландцы же перетревожились, как бы конунг Олав не прислал к ним миссионерский флот, оснащенный оружием более веским, чем епископские посохи. Коль скоро Исландия будет покорена, то же что говорить о вовсе бессильной Гренландии? Пара кораблей с королевскими наемниками – и малое поселение будет разорено, семья Эйрика лишится прав владения, и править будет кто-нибудь из людей конунга; примет Гренландия власть Белого Христа, а подпадет под власть Норвегии. Потому-то должен был Лейв явиться загодя, будто жаждет вызнать подробней о новой вере и даже испросить, чтобы в Гренландию был послан священник для обращения поселенцев – то была хитроумная выдумка Эйрика, ибо всю свою жизнь оставался он приверженцем исконной веры. Я же думаю, что Лейву от отца было тайное поручение: коль сыщется такой священник, при первой же возможности оставить эту досужую тварь на первом попавшемся берегу.
Еще Эйрик велел сыну поставить перед конунгом Олавом щекотливый вопрос об объявлении Эйрика вне закона. Эйрик был объявлен вне закона в Исландии – следствие некоей давней распри, еще той поры, когда был он склонен улаживать споры точеным лезвием – и вот, надеялся он, что благосклонность конунга заставит некоторых обиженных исландцев подумать дважды, есть ли смысл и дольше длить эту кровную вражду. А для облегчения дела Эйрик придумал – по его соображению, то был искусный ход – привлечь конунга надлежащим подарком, настоящим гренландским полярным медведем для королевского зверинца.
То был несчастный полу дохлый от голода медвежонок, обнаруженный по весне кем-то из людей Эйрика на тающей льдине. Льдину, верно, оторвало от ледника теченьем и унесло в открытое море так далеко, что и полярному медведю не под силу было доплыть до берега. Звереныш, когда его нашли, был настолько слаб, что вовсе не сопротивлялся, и охотники – они искали китов – заловили его в сеть и принесли домой. Эйрик понял, на что может сгодиться найденыш, и шесть месяцев спустя несчастного зверя снова опутали сетью и погрузили на посольский корабль Лейва. К тому времени, когда корабельщики увидали Берсей, белый медведь был едва жив, и все думали, что он сдохнет. Скверным состоянием зверя Лейв прекрасно воспользовался как причиной для зимовки на Берсее – медведю, мол, надо оправиться и откормиться на свежей сельди. Впрочем, это же служило поводом и для недобрых шуток, мол, медведь и моя мать Торгунна схожи не только нравом и походкой, но также и ненасытностью.