Дитя слова
Шрифт:
Я понимал, что должен снова пойти к Кристел. Вот это было важно. Что она сейчас делает — плачет, сожалеет о случившемся? Я так ее выдрессировал, что знал: сама она не попытается со мной связаться, сама ни на йоту не нарушит установившийся порядок. А вот я обязан пойти к ней, обязан хотя бы ей позвонить. Я ведь оставил ее в полном отчаянии. В тот момент я чувствовал — да и сейчас чувствую — отвращение к ней, которое я не сумел ни подавить в себе, ни скрыть. То, что произошло в доме Ганнера, добавило еще одну грань к владевшему мною кошмару, расширило, увеличило мои воспоминания о страшном времени. Ганнер входит и говорит: «Энн умерла». Кристел надевает ночную рубашку. Эти картины теперь навсегда останутся со мной, и я не смогу простить Кристел того, что она мне их нарисовала. Только одно, казалось, помогало мне не впасть в беспросветное
В дверь позвонили. Лора? Бисквитик? Китти? Я, точно спущенная пружина, выскочил из кровати и в мгновение ока очутился у двери. Это была Бисквитик.
Ни секунды не медля, я распахнул дверь, вышел на площадку, закрыл за собой дверь и направился к лестнице. Бисквитик следовала за мной. Шагая через две ступеньки, я спустился вниз, пересек вестибюль и вышел на улицу. Ветер гнал мелкий дождь. На мне не было ни кепки, ни пальто. Не оглядываясь, я зашагал по улице. Завернул за угол и остановился. Бисквитик нагнала меня.
— Ну? — спросил я.
На Бисквитике было ее драповое пальтишко — капюшон она натянула на голову. Ее маленькое узкое тонкое личико казалось под ним мальчишеским, лицом ребенка. Она порылась в кармане и вытащила два письма. Я взял их — под мелким косым дождем буквы тотчас стали расплываться. На каждом конверте стояло мое имя. Одно письмо было от Китти, другое — от Ганнера.
Казалось, голова у меня сейчас разорвется от волнения и страха. Мне хотелось немедленно избавиться от Бисквитика — чувство это было столь сильным, что я готов был задушить ее. Я сказал:
— Отлично. А теперь сыпь отсюда.
И, повернувшись к ней спиной, я быстро зашагал в направлении станции Бейсуотер, придерживая рукой письма в кармане пиджака.
Войдя на станцию, я прямиком направился к бару, но он еще не был открыт. Я прислонился к двери — мокрые плечи пиджака сразу прилипли к стеклу.
С улицы вошла Бисквитик. Она увидела меня, откинула капюшон, купила в автомате билет и направилась к турникетам. Проходя мимо меня, она, не поворачивая головы, сказала: «До свиданья», прошла турникет и исчезла на лестнице, ведущей вниз, к платформе, где останавливаются поезда западного направления.
Сгорая от нетерпения, я вытащил из кармана письма. Сначала вскрыл письмо Китти. Оно гласило:
«Пожалуйста, выполните и его просьбу. Он не должен знать, что я видела Вас. Спасибо и до свиданья.
Затем я вскрыл письмо Ганнера. Оно было немного длиннее.
«Я хотел бы повидать Вас и поговорить с Вами — всего один раз; надеюсь, Вы не откажетесь встретиться со мной. Предлагаю провести встречу сегодня, в воскресенье, около шести часов вечера по указанному выше адресу.
Значит, Ганнер тоже пользуется Бисквитиком в качестве почтальона. Я суиул письма в карман и отлепился от двери. «Спасибо и до свиданья». Обет почти исполнен, но дама исчезла. Я купил билет за пять пенсов и направился вниз, на платформу восточного направления. Ничего не видя, с трудом дыша, я ждал поезда, идущего по Внутреннему кольцу. Бейсуотер, Пэддиппон, Эджуэйр-роуд, Бэйкер-стрит, Грейт-Портленд-сгрит, Юстон-сквер, Кингс-кросс…
Опять я пришел на Чейн-уок на час раньше. К себе домой я не заходил. Большую часть дня я провел, катаясь по Внутреннему кольцу. Когда настало время обеда, я вышел на станции Слоан-сквер и попытался съесть сандвич. Выпил немного виски, затем снова сел в поезд. Около половины пятого я был опять на станции Слоан-сквер. Дождь прекратился, но дул холодный восточный ветер. Я, естественно, был по-прежнему без пальто. Я быстро прошел по Кингс-роуд и направился вниз, к реке, — часов около пяти я проходил мимо дома Ганнера. Над портьерами в окнах второго этажа виднелась полоска света. Интересно, подумал я, не обо мне ли говорят там сейчас Китти и Ганнер. Я немного прошелся по скверу, постоял у статуи работы Эпштейна, изображающей женщину, которая срывает с себя одежды, затем зашел в Старую церковь Челси и побродил в полутьме, читая надгробия и раздумывая о том, выдержу ли я, оставшись один на один с Ганнером. Ровно в шесть я позвонил в дверь.
Открыл мне Ганнер. Из дома вырвался нагретый паровым отоплением, наэлектризованный воздух.
— Добрый вечер. Спасибо, что пришли.
— Не стоит.
— Прошу вас наверх!
Как ни удивительно, эти слова были произнесены.
Я последовал за ним вверх по лестнице. В доме пахло солидным благополучным теплом, дорогой мебелью и духами Китти. Следом за Ганнером я вошел в гостиную.
Комната была прелестная, но мне она представилась столь же угрожающей, как внутренность замка после того, как ты прошел под спускной решеткой. Или, пожалуй, это больше походило на дворец султана — пересекаешь выстланный мрамором внутренний дворик, проходишь мимо фонтана и, миновав мозаичную колоннаду, попадаешь в комнату, всю завешанную, мягкими драпировками, где тебя будут душить. Когда я вошел в гостиную, мне вдруг представилось, как мы с Ганнером, сцепившись не на жизнь, а на смерть, катаемся по этой комнате, разбивая вазы, лампы, хрусталь. Комната, где можно истечь кровью, комната, где можно умереть.
А комната-то была на самом деле прелестная. К тому времени я видел уже не одну хорошо обставленную гостиную — например, гостиную Лоры Импайетт или Клиффорда, но комнаты, которая была бы обставлена так роскошно и в то же время не кричаще, я еще не видел. Гостиная Лоры по сравнению с ней казалась претенциозной, а гостиная Клиффорда — холодной. Эта же комната была просторная, с широкой удобной мебелью, освещенная многочисленными лампами на многочисленных столиках. Большой шкаф китайского лака стоял в одном ее конце, а напротив, в другом конце — камин из резного мрамора с огромным зеркалом в золоченой раме. В центре комнаты на ковре, видимо, обюссонском, в овальном желтом медальоне переплетались розы, — остальная часть ковра тонула в густой тени под столиками, бюро, книжными шкафами. Это была импозантная комната импозантного человека — огромная дистанция отделяла ее от заставленной всякими красивыми вещицами комнаты в северном Оксфорде.
Кругом царила осязаемая тишина. Очевидно, окна были с двойными рамами, и шум транспорта доносился сюда с набережной лишь как слабый шелест, как легкое колебание воздуха. Войдя в гостиную, Ганнер не остановился, и я проследовал за ним туда, где под мраморными фестонами камина горел небольшой огонь. На низеньком столике стоял поднос с бутылками и стаканами, а в малахитовой коробочке лежали сигареты.
— Не хотите ли выпить?
— Спасибо, да. Виски с содовой.
— Вы курите?
— Нет, благодарю вас.
— У вас было пальто?
— Пальто? Нет.
Проведя эту беседу, Ганнер занялся приготовлением напитков. Он налил в хрустальный стакан виски, затем содовой и с минуту подержал его в руке, глядя в огонь и тяжело дыша, а уже потом вручил мне. Налил он немного виски и себе. Взял сигарету, тут же отшвырнул. Сесть он мне не предложил. Поднял на меня взгляд и уставился. Теперь мы оба в упор смотрели друг на друга.
Собственно, не смотрели, а разглядывали, точно пытались проникнуть взглядом сквозь годы. Так бывает иногда в фильме — перед тобой лицо человека, потом наплывает туман, и ты видишь его уже юным, каким он был когда-то. В мягком золотистом освещении своей гостиной Ганнер выглядел моложе, чем показался мне, когда мы с ним снова встретились после большого перерыва. Вернее, он как бы все молодел с той первой нашей встречи на лестнице. Вид у него был такой, точно он проводит жизнь на свежем воздухе, — только сейчас он казался скорее морским капитаном, чем нападающим в регби. Лицо у него обветрилось, пополнело, но не обвисло и стало более властным; крупная фигура все еще выглядела внушительно. На нем был темный костюм из мягкого твида и ослепительно белая рубашка с кричаще ярким галстуком. А на мне был мой повседневный рабочий засаленный костюм, который отнюдь на стал лучше после того, как я валялся в нем на кровати, ездил в метро и мок под дождем. Мы стояли неподвижно, напрягшись, и смотрели в упор друг на друга — это могло быть прелюдией к той схватке не на жизнь, а на смерть, которую я только что рисовал себе.