Дитя слова
Шрифт:
— Ты рехнулась, — сказал я. — Ты бредишь, у тебя истерика. Ведь это же бессмыслица — продолжать «любить» такого человека, которого ты никогда больше не увидишь. И потом, вовсе ты его не любишь. Ты ведь понятия даже не имеешь, что значит это слово. Я не очень виню тебя за то, что произошло, — ты была тогда не в себе, — но должна же быть у тебя голова на плечах, ты должна понимать, как чувствовал себя потом Ганнер, как он, должно быть, ненавидел тебя и себя. Для него это лишь жуткое, отвратительное воспоминание. Или ты воображаешь, что он явится к тебе, чтобы еще раз поцеловать тебе руку?
Кристел только покачала головой, продолжая прикладывать платок к глазам, из которых все текли слезы.
— Извини меня, — сказал я. Я понимал,
Кристел попыталась взять себя в руки. Подняв на меня взгляд, она застенчиво произнесла:
— Хороший мой… но это ведь ничего не меняет… верно? То есть я хочу сказать, не настолько это тебя потрясло, чтобы ты… возненавидел меня? Все у нас по-прежнему, как было всегда, верно? Я подумала, что должна сказать тебе, потому что… Но у нас все по-прежнему, да?
Я подумал: «Нет, не все по-прежнему и никогда уже по-прежнему не будет — что-то утрачено, испорчено, разрушено навсегда. Ах, Кристел, Кристел, чистая моя девочка, как мог такой ужас случиться с нами»? А вслух я сказал:
— Да, все, конечно, по-прежнему.
— И ты не ненавидишь меня, нет? Иначе я умру!
— Не говори глупостей, Кристел.
— Ну, тогда… пожалуйста… давай ужинать… мы ведь можем теперь поужинать, верно? У меня рыбные фрикадельки, которые ты любишь… и превкусные… помидоры, и еще…
— Ужинать после такого! Нет, спасибо. Я ничего не в состоянии есть.
— Ах, прошу тебя, прошу… — Она снова заплакала.
— Ох, да прекрати же ты, Кристел! Хватает с меня и без твоих слез.
— Я не хочу, чтобы ты с ним встречался.
— Не понимаю почему, раз ты по-прежнему любишь его!
— Он может подумать…
— Может подумать — что? Перестань реветь и говори ясно. Может подумать, что я хочу привести тебя с собой, что ли? Ох, Кристел, родная моя, очнись! Ты не интересуешь Ганнера. Для него ты лишь неприятное малопристойное воспоминание из далекого прошлого. Интересую его я. И я должен с ним встретиться. Должен. После того, что ты рассказала, мне стало бесконечно тошно, но это ничего не меняет, это не меняет того, что я обязан сделать.
— А с ней ты еще раз встретишься? — Кристел сидела выпрямившись и в упор смотрела на меня, крепко сжав в руке носовой платок, такой мокрый от слез, что капли падали на ее шерстяную юбку.
— Не знаю. Я же сказал тебе, что не знаю. Зачем ты меня мучаешь?
— Ты сказал еще, что любишь ее.
— Это я сказал в припадке бреда.
— Ты возненавидел меня, возненавидел из-за того, что я тебе сказала, и я уже не буду для тебя прибежищем, мы уже не будем неразлучны, как в детстве. Все рухнуло, все рухнуло, ох, зачем я тебе сказала, ох, зачем…
— Прекрати, Кристел, ты меня убиваешь. — А ведь и в самом деле у меня было такое чувство, словно порвались узы, связывавшие нас с детством, узы, которые держались до нелепого противоестественно долго, и невинности пришел конец. — Послушай, извини, но я пошел. — Я вдруг почувствовал, что хочу уйти, хочу глотнуть свежего воздуха, хочу бежать. — И не расстраивайся: ничто не испортилось и не изменилось, да и не может измениться, просто на меня навалилась такая страшенная тяжесть. Извини меня. А рыбные фрикадельки съешь сама. И не волнуйся, не волнуйся.
Я стал натягивать пальто. Она больше ничего не сказала и не пыталась меня остановить, только молча смотрела на меня, и лицо у нее было опухшее от слез, почти неузнаваемое. Я пошел было к двери и на полпути остановился.
— Кристел… а больше никого не было… никогда… никаких таких отношений ни с кем, нет?
Ее вопль возмущения прорезал воздух диким криком птицы. Я споткнулся о порог, прогрохотал вниз по лестнице и, выйдя на улицу, побежал.
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Было воскресенье, утро. Шел дождь, и порывистый ветер маленькими пригоршнями швырял дождь в окна, словно бомбардировал их консервными банками. Я лежал (одетый) на постели, а рядом в кресле сидела Томми и вязала.
Как и следовало ожидать, воскресенье принесло с собой Томми, которой наконец повезло: она застала меня дома. Проявив немалую сообразительность, на что она была вполне способна, Томми сразу почувствовала, что мною владела какая-то мысль, которая уносила меня далеко, за тридевять земель, а потому я едва ли понимаю, что она тут, рядом, и, воздержавшись от слез и расспросов, прошла на кухню и приготовила кофе, которым угостила также Кристофера, Мика, Лена и Джимбо. Затем все убрала, перемыла и полила водой унылое растение, которое преподнес мне Джимбо.
Китти сказала ведь: «О, у вас есть сестра?» Значит (а может быть, она намеренно хотела ввести меня в заблуждение?), Ганнер не рассказывал ей о том, что произошло той ночью, когда умерла Энн. Вполне возможно. Китти ведь говорила, что они никогда не обсуждали подробно той поры, и Ганнер вполне мог считать необязательным вытаскивать на свет столь кошмарное воспоминание. Ему, наверное, ненавистна память об этом. В том случае, конечно, если это действительно было. Но было ли? Разве женщины-истерички средних лет, особенно старые девы, не любят иногда выдумывать про себя всякие небылицы — будто к ним ворвался мужчина, соблазнил, изнасиловал, — словом, то, чего они страшатся и втайне хотят? Правда, Кристел мне не виделась в таком свете. Но мог ли я вообще объективно видеть ее? В самом деле, в порядке ли у нее голова? Нет ли у нее достаточных причин и оснований, дожив до одинокой зрелости, немного свихнуться, стать старой девой со странностями? И, однако же, если то, что она говорит, — правда, значит, как ни странно, она уже не старая дева. Было тут что-то абсолютно для меня невыносимое. То, что Кристел потеряла невинность, то, что порвались узы детства и я лишился прибежища, единственно чистого и незапятнанного? Кристел, связавшая себя с Ганнером, очутившаяся в центре всей этой адской истории, — нет, не может быть. Ганнер ничего не сказал. Значит ли это, что ничего и не было, или же что для него вся эта история — вечно живой источник кошмара?
Томми вязала, потому что я однажды сказал ей просто так, сболтнул очередную слащавую глупость: «Я люблю, когда ты вяжешь, — у тебя такой домашний вид». А ведь это ни в коей мере не отвечало истине. Я терпеть не могу, когда она или вообще кто-либо вяжет. Это напоминает мне о мерзкой тете Билл. И пробуждает во мне волка. Это вызывает картины благополучной семейной жизни, от которой тошнит. Томми вязала какой-то явно большой свитер, явно предназначенный для меня, но я не доставил ей удовольствия ответить на вопрос о том, что она вяжет. Сегодня вид Томми, сидевшей и вязавшей, тихо позвякивая спицами в то время, как я смотрел в потолок, создал у меня впечатление, что неспроста я лежу в постели. Я болен, и Томми — моя сиделка. Я — в тюрьме, и Томми пришла навестить меня. Томми похитила меня и теперь ждет, когда я признаюсь в совершенном преступлении. Избавиться от Томми оказалось далеко не просто. У меня не было ни сил, ни воли придумать, как бы заставить ее уйти из комнаты, не говоря уже о том, чтобы уйти и не возвращаться никогда. Однако все это не представлялось мне таким уж безотлагательным, поскольку я снова вступил в период очередной передышки. По поводу Томми совесть меня — по крайней мере сейчас — не мучила. Я ведь не раз говорил ей — уйди. И если она не уходит и продолжает страдать, это уж ее личное дело. Она робко предложила пойти прогуляться до Круглого пруда. Я лишь отрицательно покачал головой.