Для Гадо. Возвращение
Шрифт:
— Этого хватает, — согласилась супруга и любезно пригласила нас в дом.
Тара лихо проканал за переводчика и тем самым прибавил мне очков. Разумеется, он ни слова не понимал по-итальянски, но следовал моему сценарию. Чтобы не засветиться на «переводе» в доме, когда вопросы нам начнет задавать судья, мы решили, что потом в игру вступлю я, знающий и русский, и итальянский языки. Немного акцента, немного неточных произношений — и все в порядке.
Я огляделся. Вокруг не было ни души, но чья-то любопытная физиономия все же выглядывала из соседнего двора. Мне показалось, что это был пацан, но я мог и ошибиться.
Судья
Конечно, я пожал его гнусную руку, и мы молча прошли в гостиную. Все в ней дышало чистотой и отличалось изысканным вкусом. Ничего лишнего, но впечатляюще, словно здесь жил не скромный чиновник, а богатый искусствовед либо антиквар. Да, это была не Толяшина задрипанная хибара, в которой мы когда-то тормознулись с Гадо. Чьи-то слезы и чьи-то деньги год за годом творили это чудное гнездышко для подонка, который давно привык к слезам и мольбам. Ему не нужно было просить, ему несли сами, со страхом думая о том, возьмет или не возьмет.
Хозяйка вышла на кухню приготовить нам чай, а мы сидели и разговаривали. «Клиента», конечно, удивило то обстоятельство, что мы заявились без предупреждения и согласования вопроса, но Тара ловко выкрутился, не дав мне открыть рта. Он сказал судье, что господин Висконти — опытный журналист и прекрасно осведомлен о методах работы властей в бывшем СССР.
— Мы боялись, что нам подставят какого-нибудь зануду и «своего» человека, — заявил он, — а это далеко не то, что нужно редакции.
Я тут же утвердительно закивал:
— Все-о так, господин Пырьев, все-о так…
Козёл, на наше счастье, поверил и перевёл разговор на другую тему. Минут через двадцать он совсем разговорился и вошел в раж, стал рассказывать нам невероятные, дивные истории из своей солидной практики. Кого он только не судил, к каким срокам не приговаривал! Не хватало ну разве что Сталина или, скажем, Миклухо-Маклая. Меня интересовали «раскрутчики» — заключённые, кому добавляли срок в зоне, прямо на пересылках, а иной раз и в кабинете хозяина, за пятнадцать минут. Так сказать, не отходя от кассы. Но я не спешил, я нисколько не волновался и даже не думал о «запале», я был просто уверен, что все пройдет гладко. А если и нет, я знал, на что шел. В подобных случаях в силу вступает «закон компенсации»: теряя и идя на что-то сознательно, ты обязательно приобретаешь что-то взамен и не чувствуешь той боли и горечи, которые испытывают не ждущие. Видимо, так шли на смерть ранние христиане, да и вообще все святые. Они не боялись ни диких зверей, ни распятий, и Бог убирал от них боль.
Выезжая вместе со всеми к «клиенту» — а ведь я вполне мог только руководить операцией, лежа на Анжелином диване, — я ехал за информацией, за тем необходимым всякому писаке материалом, без которого его «опусы» станут сплошным пересказом и повторением. Да, я жаждал написать нечто такое, что не уступало бы писаниям Бориса Савинкова — этого выдающегося «террориста» и литератора. Вся моя прожитая жизнь, глядя на нее со стороны, есть сплошная долгая глупость, но именно благодаря глупостям мы когда-то становимся людьми. Вот почему я и поехал к нему сам, а не стал посылать туда других, дожидаясь встречи в подвале.
Этот гад рассказывал и рассказывал, а я слушал и медленно плыл по волнам памяти. Двадцать девять смертных приговоров лагерным бунтарям и непокорным! Он помнил их все. Десятки приговоров по четырнадцать, пятнадцать лет каждый. Психи, маньяки, изгои, убийцы-самострелы… Камерные разборки особого режима, когда некто, посчитавший себя несправедливо обиженным сокамерниками, в одну ночь вырезал по десять — двенадцать человек и спокойно ложился спать. Один среди куш мертвецов. Вот она, судьба! Зарезать во сне двенадцать человек в камере семь на восемь метров и чтобы никто не вскочил, не услышал, не почувствовал предсмертных судорог другого.
Об этом не писали в газетах, но об этом знали мы, сидевшие в то время в зонах. Нам объявляли, нам зачитывали по радио, называли номера колоний и области. Мы всё, всё знали! Винили, как всегда, убийцу, и никто, никто не смел разинуть рта и открыто заявить, что что-то в «системе» не так. Когда он наконец выговорился, даже наши «солдаты» прибалдели от его откровений. И тут я спросил его:
— Скажите, вам никогда не было жаль этих людей? Тех, кого вы посылали на смерть, кого приговаривали к длительным срокам без надежды на освобождение?
Он встрепенулся, затем кивнул в знак понимания глубины вопроса. Немного подумал, не очень долго, очевидно, его уже когда-то спрашивали об этом.
— Я всего лишь исполнитель, господин Висконти. Маленький винтик в большой отлаженной машине. Эмоции — в кулак и делай то, что велит закон. Каков он — дело других… Палачи и те привыкают к своей работе, насколько вам известно, а я только выносил приговор. Его могли отменить, а могли и не отменять. Тут уж как Бог распорядится… — Он широко улыбнулся, показав мне белые крепкие зубы. Его «мякина» была явно рассчитана на дураков, к тому же я знал гораздо больше, чем он, я видел жизнь с тыльной стороны, я испытал эту сторону жизни на собственной шкуре.
И я сказал ему:
— Но вы не могли не понимать того, что многие из несчастных шли на явное преступление из-за нечеловеческих, невыносимых условий содержания в лагерях? Того, что творилось в лагерях при Леониде Брежневе, не было даже при Сталине. Это истинная правда, которую до сих пор замалчивают, дабы не реабилитировать тех, кого давно следовало реабилитировать, не смотря на статьи. Вы ведь, думаю, были хорошо осведомлены, что творилось в зонах, были. Выдержать десять — двенадцать лет ада, да ещё в «мужском монастыре», практически невозможно. Кроме того, заключённые почему-то убивали друг друга и очень редко покушались на жизнь сотрудников колонии. Разве не так?