«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Николай Павлович остановился, глядя на серую, тяжело стремящуюся воду. Как славно, однако, вышло с «Пугачёвским бунтом». Он дал сочинителю в долг денег на печатание, он, пролистав, разрешил само сочинение, и все поняли: никакого ки-ре-ку-ку! не случилось.
Точно так же он разрешит отставку: слегка пожав плечами.
Он действительно слегка пожал плечами, глядя на воду, медленно и торжественно перемещавшуюся под лучами вечернего солнца. В иных местах как бы жидкая, стесняющая движение позолота лежала на мелких однообразных волнах. В других была пролита кровь. Он пожал плечами, но досада не оставляла его.
...Назавтра, вопреки своему намерению, император начал разговор с Жуковским резко, безо всяких вздохов. В голосе его
Впрочем, у Жуковского, как у всякого поэта, было богатое воображение, и он, незаметно для себя, тряхнул головой, отгоняя устрашающую картину. При первых фразах царя Василий Андреевич ещё складывал ладони, молитвенно поднося их к лицу, словно просил выслушать не возражения, нет, всего лишь доводы, хотя бы отчасти оправдывающие Пушкина.
Они шли под великолепными Царскосельскими сводами. Липы уже отцвели, но были в особенно своей поре, когда незакатный свет летнего солнца придаёт им тихую величавость. Умиротворённость природы и в ней же растворенная непременная грусть всегда влияли на Василия Андреевича Жуковского. То снимали горечь, если она случалась; то вдруг сбивали с шутки, на которую, кто бы мог подумать, он был великий мастер.
На душе становилось так, будто можно было услышать Бога. И Бог говорил ему, что нет ничего прекраснее самого неспешного течения жизни.
— Благодарность всегда относил я к тем чувствам, какие принимал к сердцу в первую очередь. Пушкин — не благодарен, что ты ни толкуй. И я не держу его, как никого не стал бы держать. Именно — никого. — Тут опять коротко рокотнуло дальней угрозой. — Однако если мы с ним при нынешних обстоятельствах не поладим, то это уже навсегда. Ты передай ему — уже навсегда. Не я отталкиваю. Он уходит.
Император наклонил голову, давая знать, что он сказал последнее слово. Вместе с тем он двумя пальцами взял Жуковского за руку повыше локтя, как бы приглашая прогулку продолжить. Ему надо было ещё поговорить не о Пушкине, Бог с ним, вовсе нет. Но Жуковский воспитывал наследника [146] , и тут заключалось много тонкостей...
146
Но Жуковский воспитывал наследника... — В. А. Жуковский ещё в 1815 г. был приближен ко двору, а в 1817 г. стал учителем русского языка великой княгини, будущей императрицы Александры Фёдоровны. С 1826 по 1841 г. являлся наставником будущего императора Александра II.
Пушкину в тот же день Жуковский написал:
«Я право не понимаю, что с тобой сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в жёлтом доме, или велить себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение. Бенкендорф прислал мне твои письма, и первое и последнее. В первом есть кое-что живое, но его нельзя употребить в дело, ибо в нём не пишешь ничего о том, хочешь ли оставаться в службе или нет; последнее, в коем просишь, чтобы всё осталось по-старому, так сухо, что оно может показаться государю новой неприличностью. Разве ты разучился писать; разве считаешь ниже себя выразить какое-нибудь чувство к государю? Зачем ты мудришь? Действуй просто...»
Пушкин начинал ответное письмо, возможно передразнивая Жуковского.
«Я право сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное моё спокойствие — какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять всё-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение моё, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чём?»
...Разговор с Жуковским, да и сам поступок Пушкина, запросившегося ни с того ни с сего в отставку, конечно, это были мелочи среди его огромных государственных дел. Однако неприятное ощущение не покидало Николая Павловича до самого того позднего часа, когда он, наработавшись и проведя вечер в обществе матери и жены, отправился спать.
Он не лёг, а буквально повалился на свою походную, взвизгнувшую под его тяжестью койку. Сам этот звук и прикосновение старой кожаной подушки произвели на него действие магическое... Они были знаком его другой жизни: ясной, с преобладанием прямых линий и полным отсутствием самоволия.
А между тем, если сделать выписки из писем Пушкина, то станет очевидно: именно упрямое чувство благодарности заставляло его закрывать глаза на многое, что он угадывал в царе.
11 июля 1834 года Пушкин писал из Петербурга в Полотняный Завод: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь — другого не наживу. А долго на него сердиться не умею; хоть и он не прав». Тот — так обозначал Пушкин в письмах царя, зная теперь уже наверное, что они прочитываются.
Сердиться он, может быть, и действительно долго не умел, но у него в это время разлилась желчь, он стал беспокоен, и надо представить, чего ему стоило письмо к шефу жандармов.
«Граф,
Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моею клянусь, — это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.
Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно.
Поручая себя вашему могущественному покровительству, осмеливаюсь изъявить вам моё высокое уважение.
Остаюсь с почтением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга
Александр Пушкин».
В середине месяца Наталье Николаевне отправлено ещё одно письмо.
«Надобно тебе поговорить о моём горе. На днях хандра меня взяла: подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет ещё 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковских балах. Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя».