Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
— На, возьми! — примолвил. — Вижу, от чистого сердца даришь, дак и от меня возьми в дар.
Они сидели друг против друга, подкладывая в костер сухие ветви, и Васька ощутимо успокаивался, "погружался в тишину". Он вдруг задремал, сидя, вздрогнул, разлепивши глаза. Старец глядел на него чудным оком, и Васька, повинуясь его взору, стал сказывать: про детство, младшего брата, братанича, про изографа Феофана, Орду, плен, бегство, про Тохтамыша, про то, как решился бежать, и про то, как в нынешней дороге разбойники оказались лучше купцов…
— Не жалей! — помолчав, примолвил старец. — Не жалей, не разжигай себя! Захочешь отметить, а там снова кровь, чьи-то слезы, иная месть… А придет
Ты то пойми! Вся суета земная — до часу! Богатств стяжание ненасытимо, хочется все большего и большего, а по мере того, как приходят к тебе блага земные, приходят и жадность, и страх, и от людей отдаление. С парнем, с которым, бывало, вместе окуней ловили, уже и не сговоришь: он стал смерд, ты — боярин! Любовь? Дак пойми тово, тебя ли любят лукавые жонки али твое злато-серебро? А приходит старость, и то становит не надобно, а надобно то лишь, что никаким богатством земным не купишь: жаленье ближников твоих, кто бы глаза тебе закрыл честно, не отвернулся от тебя в час твой последний! А за злато того не купить!
Прошлое вспомнишь свое, злобу давнюю — не порадует злоба, хоть бы ты и одолел, и погубил кого… И враг твой дорог тебе, пока ты можешь его унизить, погалиться, повеличаться над ним. Знал я одного, что ворога своего давнего убил, голову отрезал… да положил в мед, и потом почасту доставал, клал перед собою и спорил, толковал с головою той. Мне по раз покаял: мол, все бы отдал, чтобы оживить ворога, услышать его голос, поспорить с им… Так-то вот! Оживить! Черная голова-то была уже, страшная. А он все походит, походит да достанет… И умом тронулся под конец. Из дому ушел, на паперти церковной сидел, в церкву-то и заходить боялси…
Ну, порешил бы ты их, ентих гостей торговых, а у иного жонка, детки растут и не ведают батькиной зазнобы! А тут сиротами станут, будут повторять: мол, тать напал на нашего батьку да и порешил! И ты ненароком взойдешь в дом тот и сумеешь ли сказать деточкам тем малым да вдовице-жене: я, мол, батьку порешил вашего за то и за то? Сумеешь?! А коли сумеешь, дак как станешь Господу отвечать на Страшном суде? Нам-то ведь не то надобно, чтобы ворог твой, из ближних твоих, погиб, а чтобы мучался, ведал, знал. Надобно себя распалять гневом! Ну, а одолел ты вора, того, отобрал краденое добро, и держишь его в руках, и не ведаешь: куда деть? Словно бы сам кого ограбил! Оно уже не твое, уже чужим стало, ничьим. И тати, гляди, нипочем отдают неправедно добытое, то ли пропьют, то ли бросят: руки жжет! Не заработано, дак!
Так что не жалей, молодец! Как пришло, так и ушло. И получишь — не радуйся, и отнимут — не плачь! Земное на земле и оставишь. У Господа иные богатства и суд иной! Уж коли сына послал на крест ради нас, человеков, дабы искупить его кровью греховность нашу, дак и понимай тут!
— Не всегда сходит к нам Господь… — возразил было Васька.
— Всегда! — твердо отмолвил старец. — Токмо мы того понять не можем иной раз! Не о земном, о духовном его дума! Души наши спасти, а не ету бренную плоть! Я своих-то потерял, тоже хитнулся душою: за что, мол, их-то, Господи? А там и понял. И снизошло. Понял то, что Господь во всем прав, токмо мы того порою понять не можем! И ждет от нас, от кажного, деяния, подвига! А жизнь эта — лишь приуготовление к жизни вечной, и посему кто более перенес в юдоли земной, тот в Горнем мире и ближе к Престолу Славы!
Старик замолк. Потом ворохнулся, сказал:
— Поспи, чадо! Путь долог, а из утра я тебе покажу самую легкую дорогу на московскую сторону!
Васька земно поклонился старцу. Помедлив, залез в пещерку, лег на вытертую, потерявшую цвет ряднину и тотчас заснул. И сны видел светлые, хорошие сны.
Старец и верно из утра проводил его, указал дорогу, сердечно благословил на прощанье…
Опять начался одинокий, томительный путь. Больше всего Васька боялся потерять коня, тогда — смерть, без коня будет не добраться и до Оки. Посему, когда выбрался наконец, был рад несказанно. Долго стоял на обрыве над осенней, полно идущей в берегах рекой, даже мерзкая сырь непросохшей одежды (зарядили дожди, и Васька все последние дни мокнул и мерз) как-то позабылась ему. Но скоро, вослед за радостью, его охватило отчаянье. Измученный, на измученном коне, он вряд ли переплывет реку. Приходилось искать брод или подаваться куда-нито ниже по течению, в сторону Переяславля-Рязанского, прошать перевоз, ежели его не задержат вновь, уже на перевозе!
Все-таки перемог себя, поминая старцевы молитвы, выехал к людям. Выехал с робкою верой и с молитвою на устах, и обошлось! Перевоз миновал без досады, а там и Коломну проминовал, и уже на пути к Москве заехал в припутную деревню, где его опять остановили мужики, принявши за татя. С долгою руганью свели наконец на боярский двор. Боярыня вышла, сухая, строгая. Вгляделась. Повелительным знаком приказала мужикам развязать Ваську и завести его коня к себе во двор. Мало выспрашивая, велела прислуге готовить баню да прожарить Васькины порты, полные вшей. Часа через два, выпаренный, красный, он ел, давясь, горячие щи и гречневую кашу. Потел, вздыхал, запивал снедное квасом, постепенно сказывая барыне про себя. Та молча слушала, глядела на него пригорюнясь, подперши голову рукою, высказала наконец:
— А Иван-от Федоров твой ныне на Москве, на княжом дворе служит!
Высказала и замолкла вновь. Только уже накормив (у Васьки начинали слипаться глаза) и провожая в боковушу, к ночлегу, домолвила:
— И Лутоня тебя сожидает который год! Жонка добрая у ево, жалимая, и детки уже болыпенькие стали. А ты, значит, Василий, еговый брат старшой!
Высказала твердо и, не успел Васька удивиться по-настоящему, почто боярыня уведала имя его брата, добавила:
— А я Наталья Никитишна, Иванова матерь! И деревня ета наша, Островов. Я ведь тебя, почитай, сразу признала, когда привели, сердцем почуяла, что свой! Вот тебе постель, вот рядно, укройсе! Тута тепло, не замерзнешь, спи!
Васька трепетно схватил Иванову матку за руки, не зная, что содеять, вдруг склонился и поцеловал ее сухую старческую долонь. В глазах стало щекотно от слез.
— Спи! — примолвила она, легко огладив его по волосам, как маленького, и вышла, прикрывши дверь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Наталья Никитишна повезла Ваську в Москву сама.
— Ты тамо, в Орде, и русскую молвь позабыл, иное слово высказывать, как татарин! Примут за соглядатая ханского, опять насидишься в затворе, не пущу одного! Вот управлю с хлебом, поедешь со мной! — по-хозяйски сказала, твердо.