Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Яко тать, на чужое добро накинулся?
— Держи, боярин Акинфей! Не надобен мне твой позлащённый меч, понеже годен он токмо девок пугать. А ну, Бренок, дай-кося мой!
Бренок охотно подал Монастырёву его крупный, тяжёлый меч в простых кожаных ножнах, отделанных медью.
— Ладен у тебя меч, Митька, — похвалил Бренок.
— А вот убьют — тебе завещаю! И опять засмеялся.
— Не буди судьбу, Митрей! — набожно перекрестился воевода Плетей. Взял сам свою кривую, татарского пошиба саблю, поправил на голове мурмолку, тоже не русского пошиба, и направился к митрополиту, брату своему, узнать, почто не был на сиденье боярском, здоров ли старец.
Шуба уходил недовольный. К Монастырёву больше не вязался, но не удержался и заметил Брейку:
— Коль в милостники попал, бога
— Судьба озолотит — свечку Михайле-архангелу поставь, а нам мёду бочку! — встрял Кочевин-Олешинский (всё-то выгоду зрит во всём!) и засеменил короткошагой походкой своей блудливой.
"Шёл бы ты, шелудивый!.." — в сердцах подумал Бренок, отвернувшись, чтоб не видеть, как зацапал опять он бороду и сальные волосы на голове пальцами.
Монастырёв наклонился к уху Бренка, двинул его плечом и кивнул на Олешинското:
— У боярина Юрьи своя чужую гоняет, вишь чешется! — И снопа засмеялся, вывалившись на рундук...
Шуба тоже обронил на ходу наставительно:
— Молись за князя. Бога не забывай!
— За князя молясь, не тебе же я поклоны кладу! — не выдержал Бренок.
— Эва, язык-от у тя! Наперёд разума стелется! Великий князь вышел последним, пошутил:
— Все мечи роздал?
— Все, княже...
— Ну, так ты не разбогатеешь: надо себе оставлять!
В переходных сенях густо пахло щаным духом мясным, гаревой сытью гречневой каши — исконной приправы к щам. Запахи звали к себе и бояр, и воевод, но Дмитрий никого не удерживал и не приглашал к столу, изменив намерение утреннее: сейчас каждый час был дороже гривны.
4
Дмитрий вышел из Кремля небольшим полком. Не повелось так-то выходить великому князю во главе небольшого воинства да ещё против какого-то посла, единственное утешение и оправдание было в том, что Михаил Тверской держал наготове свои полки. Однако Дмитрий не пошёл в землю тверитян, не пошёл он и на зов Сарыхожи во Владимир, путь княжего полка пролёг на Переяславль-Залесский. По левую руку от князя ехал Владимир Серпуховской. Справа был отныне Михаил Бренок. Как ни косились старики бояре, а слово княжье обрело силу и не позволяло открыто перечить воле Дмитрия. Брейку, по всему было видно, хотелось показать свою службу, он готов был ко всему, вплоть до тяжкой битвы, но полк выступил небольшим числом, не слишком дружно и неярко: все были в походных неброских доспехах, даже шлемы на великом князе, на больших воеводах, даже на князе Серпуховском и воинственном Боброке не горели златом, правда, брат лишь провожал Дмитрия за городскую черту, оставаясь за него в Москве.
Впереди с двумя слугами ехал московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, слева от него — подуздный, справа — мечник. За всю дорогу тысяцкий лишь раз оглянулся, прикинул расстояние меж князем и собой, и больше князь не видел его прихмуренных, узко поставленных глаз. Дружина Вельяминова, его гридня, была оставлена в Москве по повелению князя. Вельяминов не перечил, но был обижен, что без него прошёл боярский совет. Упрямо щетинился его посеребрённый затылок, вспыхивая на солнце. Он ехал в самом лёгком воинском наряде, даже шлем вёз на руке его мечник, младший брат купца Некомата. Тысяцкий порой молодцевал впереди, как бы расчищая для великого князя дорогу, но в то же время в этом выезде вперёд, в этом ненужном облаке пыли сказывалась обида за холодность Дмитрия, вдруг забывшего родственную связь с Вельяминовыми. Сутулая, боевым луком выгнутая спина Василия Васильевича, казалось, кричала: знаем себе цену! Но Дмитрий не мог простить ему самовольные связи с Ордой — подарки туда и приём оттуда. Большую волю взяли тысяцкие на Москве, и случай с Алексеем Хвостом, убитым среди Кремля, ничему их не научил. Дмитрий знал, конечно, истоки силы тысяцких, истоки эти уходили во глубину московского люда, в его доверие и поддержку, но грядут времена, в коих двоевластию места нет.
Полк миновал торг перед Кремлем, проехал по Ильинке, через разбитые ворота в разрушенных Ольгердом деревянных стенах выехал на Сады. Левее лежал пустырь — Глинищи, правее — Сады, а ещё правее отекала их дорога, шедшая на переправу к небольшой
Собаки взлаивали на конных издали, бабы выкликали любопытных ребятишек от дороги, сами сторонились, не уходили, смотрели серьёзно и строго: не вздумал ли великий князь потихоньку сбежать из стольного града? Ежели так, то довесть надобно мужикам, те ударят в набат, затворят ворота, пересекут дорогу: умирать — так вместе, бояре хорошие и красно солнышко великий князь! Бывало так-то... Но полк был небольшой, и потоку, должно быть, особой тревоги не было у жителей города в тот час. Лишь выбрели сотни две народу из Великого посада, да ещё от Москвы-реки, от Васильевского луга потянулись, а от Яузы пастухи выскакали из голодных стад, ревевших на малотравье. Пастухи, что вражий разъезд, приостановились и высматривали издали, Знамени над полком не было, значит, поход невелик, можно пасти спокойно... Но как там ни раздумывай, а большому спокойствию не бывать, коли княжьи вой в сёдлах: в такую пору всегда тревожно думается о своей судьбе, не позовёт ли она в поход. А позовёт — оставляй, человек, плуг, кузницу, гончарню, кожедельный чан, литейную печь…
Впереди тысяцкий. Вдруг он приостановил коней вместе с подуздным и мечником. Свернули с дороги направо, к низкой избе под корявой сосной, но не доехали, а стали близ дороги у громадного пня. Уже было видно от полка, как там возятся малолетние отроки. Был виден заводила — постарше, как обычно, других — он сидел на том широченном пне, поджав ноги по-татарски. Стало видно и баловство: рожа у заводилы вся измазана жёлтой глиной, под татарина, на голове мурмолка из тряпок. Парнишка держал в руке длинную палку, на конце которой было привязано что-то съедобное, похожее на крупную кость. У пня в тесном загоне из жердей метались голодные собаки. Каждая норовила достать кость, высоко прядая за нею. Иногда озорник давал схватить кость одному-другому псу, но тут же на потеху ребятне вновь выдёргивал её. Если собака брала мёртвой хваткой, заводила бил её другой палкой и отымал добычу. Вой и лай увлекли детей, и они не сразу заметили полк.
— Ерлык! Хватай ерлык! Ерлык! — кричал заводила, и ему вторила вся орава. Они прыгали, хохотали и кричали наперебой:
— Тверской схватил!
— Вельми голоден!
— Ольгерд! Ольгерд напал!
— Рязань голопуза налетела! Рязань!
— Не спи, хан, эвона нижегородской крадётся! Смотри!
Но "хан" вдруг бросил палку с привадой и заорал дрянным рёвом:
— Беда-а-а!
Прыгнул с пня и кинулся бежать к избе под кривой сосной.
Только тут ребячья ватага оприметила трёх конных, а за ними и весь полк. Поздно оприметили! Кинулись кто куда, и только отрок лет семи завязил ногу меж прясел загородки, на которой он висел, и не мог утечь вместе со всеми. Казалось, он не испугался, а неторопливо рассматривал всадников, любуясь их конями, оружием, блеском доспехов. Он даже с сожалением поглядел вслед убегавшим сверстникам — напрасно, мол, сбежали, краса-то какая!
— Ерлык схватил! — промолвил отрок, указывая на крупную, тёмной масти собаку, отвоевавшую кость. Он совсем освободил ногу и теперь безмятежно почёсывал её, поясняя: — За ерлык псы-те дрались — во!
— Кто это схватил-то? — спросил громко Вельяминов, прищурив узко поставленные глаза, и покосился назад, на подъезжавшего князя.
— Великой князь схватил! — наивно улыбаясь, честно сказал малыш. Он даже расплылся щербатой улыбкой по конопатому лицу, измазанному глиной на скулах, видимо ему тоже хотелось походить на заводилу-"хана".