Дмитрий Лихачев
Шрифт:
Продолжая издавать ежегодные тома «Трудов Отдела древнерусской литературы», он стал печатать еще и серию произведений древнерусской литературы. Проводил открытые научные заседания, на которых сотрудники читали свои работы, а потом начиналась дискуссия.
Заседания эти были открытыми, и на них собирался весь цвет ленинградской филологии — и во многом это происходило благодаря личности Лихачева. Н. В. Понырко, одна из учениц Дмитрия Сергеевича (именно она возглавляет сейчас древнерусский отдел), пишет в своих воспоминаниях о Лихачеве:
«Тогда на наши еженедельные заседания (как прежде, так и сейчас — в 2 часа дня по средам) собирались, в сущности, все „медиевисты“ („древники“) Петербурга: 13 человек сотрудников сектора и еще около двадцати (а порой и гораздо большее число) ближайших коллег-„древников“ из Рукописных отделов Публичной
Дмитрий Сергеевич неизменно председательствовал на этих заседаниях… Уже одно то, как протягивал он свою руку, приглашая докладчика взойти на кафедру, какими словами представлял его аудитории, с каким выражением слушал выступающего — одно это воспитывало своим благородством, давало ощущение присутствия в отдельном, не советском мире».
Именно это и притягивало многих. Лихачев сделал то, что хотел — их сектор становился главным центром изучения древнерусской литературы.
Весьма заметной фигурой в секторе был Александр Михайлович Панченко. Мне довелось знать его близко. Он был ярким, талантливым, самобытным ученым, знатоком Древней Руси, предпочитая допетровскую Русь, Петровские реформы считал ересью. Стал очень быстро академиком. Огромный, азартный, громогласный. Был тучен, размашист, не считал нужным сдерживаться в споре. Одно время крепко выпивал, «на память» об одном из инцидентов на внушительном носу его навечно остался шрам. Во всем он был противоположностью Лихачеву. Тем не менее, осознавая масштаб его таланта, Лихачев попросил его прийти работать в их сектор. История их отношений непроста: при огромном взаимном уважении и симпатии, при весьма высокой оценке трудов друг друга — постоянные споры, а потом и научная ревность. Некоторые говорят, что Панченко писал ярче, талантливее Лихачева — в этом вся причина, а дисциплинарные и прочие придирки — лишь повод. В жизни не всегда все бывает гладко — и талантливые люди могут быть не похожи друг на друга, и даже должны быть непохожи.
Тем не менее их сотрудничество — один из наиболее важных эпизодов в истории отдела и в деле изучения древнерусской культуры. По воспоминаниям Панченко, одно из «озарений» Никиты Хрущева, руководящего в то время страной, состояло в том, что главное — современность, прошлое изучать бессмысленно. Панченко вспоминает, как его сокурсники были изумлены, когда он принял приглашение Лихачева и поступил в Сектор древнерусской литературы: дело-то бесперспективное! То, что про «древность» забыли, шло отчасти на пользу, не терзали хрущевские «трепки», которые он устраивал во всех областях науки и искусства, от агрономии до живописи, а в лихачевском секторе можно было спокойно работать. Сектор не участвовал в печально известных хрущевских «кампаниях», не слишком рьяно искали среди знатоков Древней Руси «космополитов». Зато «Труды» отдела выходили беспрепятственно и ежегодно. Именно здесь Панченко «пришелся ко двору» и стал одним из крупнейших авторитетов, академиком. Конфликты были — особенно когда Панченко с рассказами о старой России тоже сделался вслед за Лихачевым «телезвездой». Но в основном их научные и человеческие принципы совпадали, и атмосфера в секторе была творческая, лишенная фальши и приспособленчества. «Никому не пришло в голову, — пишет Панченко, — написать работу „Маркс — Энгельс и древнерусская литература“. Сама атмосфера сектора просто не допускала этого».
Александр Панченко считает правильным, что «…мы не поддались и на левые вещи, например структурализм. Структурализм в Европе и Америке кончился в конце 1960-х». Лихачев, думаю, не был в этом вопросе так категоричен. Я знаю, что его аспирантом был Игорь Павлович Смирнов, занимавшийся как раз структурализмом, и работа их прервалась вовсе не по научным причинам, а по чисто внешним.
Конечно, разногласия в секторе были, но, в основном, чисто научные, разногласия интеллигентных людей, без подсиживания и подлостей. Лихачева и Панченко соединяло и то, что отец Панченко тоже работал здесь, был ученым секретарем института, и погиб на войне, и что Панченко-младший еще мальчиком был в эвакуации в Казани рядом с Лихачевым, копал картошку, и однажды по протекции Лихачева получил в какой-то комиссии детские калоши. «Калошики» Панченко всегда помнил.
«Это не значит, — вспоминает Понырко, — что у нас была тишь да благодать. Еще какие баталии случались, к примеру, при столкновении мнений извечных „противников“ — А. М. Панченко и Я. С. Лурье, когда они начинали высказывать свои суждения о состоявшемся докладе. Яков Соломонович смотрел на многое через призму своего „ренессансного“ мировоззрения… А Александр Михайлович опровергал его с аввакумовским темпераментом».
В организации и руководстве сектором Лихачев проявлял во все времена удивительную твердость и независимость от каких-либо указаний или даже «веяний». Так, Яков Соломонович пришел к нему в самый разгар борьбы с «космополитизмом», уволенный с прежней работы именно как «космополит»… И Лихачев после короткого с ним разговора взял его в сектор!
Лихачев заботился не только о процветании науки. Он видел все. Однажды после заседания сектора он спросил одного из сотрудников, Гелиана Прохорова, почему у него такой утомленный вид. Тихий вопрос Лихачева прогремел как гром. Собиравшиеся уже выходить из зала — вернулись. Многие уже знали из передачи радио «Свобода» об обысках в квартире и на даче Прохорова. Причиной обыска были отношения Гелиана Михайловича с Александром Солженицыным. В те годы не было более уважаемой, даже культовой фигуры в среде интеллигенции, чем Александр Солженицын. Все авторитеты, усиленно создаваемые советской властью десятилетиями, в тот период померкли, а мученик Солженицын, замечательно рассказавший в своих книгах о страданиях страны под пятой большевиков, стал героем. Власть не могла этого стерпеть. За одно только чтение солженицынской книги можно было схлопотать срок. Но это уже не помогало. Восхищение, преклонение перед именем Солженицына только росло. И Прохоров, как многие из нас, разделял эти чувства. И чтобы хоть как-то реализовать их, послал Солженицыну «Доклады отделения этнографии» Географического общества со своей статьей об этнической интеграции в Восточной Европе в XIV веке. Свои чувства Гелиан Михайлович высказал в подписи к статье. Вспоминая, что в «Раковом корпусе» герой ностальгически вздохнул о Фонтанке, Прохоров сообщил Солженицыну о готовности принять его на этой замечательной реке, возле которой тогда жил.
«К моему удивлению, — пишет Прохоров, — он мне ответил. Сначала я не понял, от кого эта открытка:
26. 4. 68. Многоуважаемый Гелиан Михайлович! Спасибо за присланную книгу. Такие вещи люблю, и интересно мне, и нужно — но нехватка времени, как ущелье, и не знаю, когда выберусь, когда доберусь. Всего доброго! Жму руку! А. Солж.».
Несомненно, открытка эта была зафиксирована органами и Гелиан Михайлович был «взят под колпак». И он это понимал. Но в те годы запах свободы пьянил, хотелось сделать что-то смелое, вольное, назло этой опостылевшей власти.
На конференции в Софии Прохоров познакомился с эмигрантом, сыном офицера Семеновского полка, который попросил передать Солженицыну мемуары своего отца «Моя служба в старой гвардии». Как раз тогда появился в «тамиздате» «Август Четырнадцатого», где Солженицын писал, что нуждается в мемуарах о предреволюционной России. Гелиан согласился и, вернувшись в Россию, через знакомых передал книгу Солженицыну. Сыну мемуариста послал открытку, что «книга на месте». К этой открытке чекисты и привязались.
На допросах следователь упрямо доказывал, что «книга на месте» — это, значит, у Солженицына. Гелиан утверждал: «на месте» — это значит на полке в квартире у того, у кого он брал эту книгу почитать. Человека этого не называл.
Ничего не доказав, чекисты прислали письмо в Пушкинский Дом, где вина Прохорова объявлялась доказанной. Они требовали читать это письмо во всех отделах, чтобы и другим было страшно.
После протеста Прохорова, поданного в прокуратуру, появилось второе письмо, еще более злое и «личное» — рассказывалось о «неискренности» Гелиана Прохорова на следствии. Вскоре в Пушкинский Дом явились представители КГБ и Василеостровского райкома партии, заставили провести общее собрание. На этом собрании они добивались, чтобы, как в «славные тридцатые», коллектив обратился к властям с требованием о лишении Прохорова советского гражданства и ученой степени кандидата филологических наук. Конечно, времена были уже не те, когда «единодушно» требовали расстрела, но, скажем, за отъезд дочери за границу могли «по требованию коллектива» лишить степени и уволить.