Дмитрий Мережковский
Шрифт:
А внутренняя задержка в Париже — это наши друзья — революционеры. Д. С. не сомневался, что революция в России будет, что сделают ее, может быть, вот эти самые революционеры-народники, но что им не хватает религиозного, христианского самосознанья, хотя по существу они к христианству близки. Бунаков, пожалуй, к христианству и был по природе склонен (или к христианской морали), несмотря на свое еврейство. В Савинкове же, как и в других, начиная с Веры Фигнер, ни малейшего христианства пока не замечалось. Мы с В. Фигнер, когда она приходила к нам, ни о чем «божественном» и не заикались. Но вот явится Савинков, скажет с пышностью, что ему — «либо ко Христу, либо в тартарары», и Д. С. верит, идет, глядишь, к нему вечером, один, на что-то в нем, на какое-то просветление надеется…
Конечно, и
Я могла бы нарисовать несколько портретов других тогдашних революционеров-эмигрантов, как Книжник-Ветров (считался анархистом) или старушка Ков-ская, «экс» (участвовавшая в экспроприациях), — да мало ли! Но это не так интересно. Отмечу только, что мы бывали у «вдов» казненных, — они жили тогда вместе, мирно и как-то благородно. Прелестна была одна, не вдова, а невеста не казненного, но погибшего на каторге Сазонова (убийцы Плеве?) — Мария Прокофьева. Хрупкая, нежная, тихоня, «чистейшей прелести чистейший образец», как мы ее называли. Она тоже была в Сибири, — по «царскому делу», — и оттуда бежала. У нее глаза смотрели как-то «по-нездешнему». Напомнили мне глаза Марии Добролюбовой, сестры того старинного, яростного «декабриста», который вдруг, всего «совлекшись», скрылся в русском море сектантства. Та Мария тоже была революционерка, после тюрьмы заболела и рано умерла.
Мог ли Д. С., и как, идейно помочь революционерам — это остается под вопросом. Но что я помогла Савинкову, его писаньям, своей резкой критикой его дебюта, — это скоро выяснилось. Он на лету схватил мои внешние советы и принялся, им следуя, писать роман. С самого начала это было уже сделано иначе и лучше, нежели его «Воспоминанья». Скажу кратко: писал он, конечно, себя, свою революционную жизнь, а идея всего романа — взята из тезисов Д. С. к его лекции «О насилии» (текст тезисов недавно нашелся здесь). Герой романа, несмотря на давящую тяжесть крови, которую проливает, не погиб, пока проливал ее не ради себя, а «во имя» чего-то высшего. И тотчас погиб, духовно и физически, когда убил на дуэли какого-то офицера ради личного интереса, для себя. Роман читался нам по частям, и автор чудесно понимал и воспринимал всякое замечанье. Заглавие, довольно нелепое, я ему переменила, назвав роман «Конь бледный» (с эпиграфом из Апокалипсиса), а псевдоним, тоже неинтересный, предложила заменить одним из своих, под которым недавно написала статью в «Полярной звезде», журнал, уже прекратившийся. Все это он с радостью принял. Роман мы увезли в Россию и напечатали его в «Русской мысли». Так родился писатель В. Ропшин… к радости многих злых критиков, но к своей собственной, главным образом [31].
31
Дальнейшую судьбу этого «писателя» (да и человека) я отмечу впоследствии. Здесь скажу только, что он пытался после подражать себе же романисту. Написал «Конь вороной» (так был, очевидно, ушиблен первым «Конем»), но это было уже слабо и ненужно. (З. Г.)
В самом начале этого года (1908) Д. С. несколько раз читал отрывки из своего «Павла» у молодого мецената Щукина, который часто бывал у нас. Д. Ф. говорил иногда, что завидует ему: «простая жизнь простого человека», без запросов, довольного немногим. И нас, — от неожиданности, вероятно, — очень поразило, что он вдруг отравился цианистым калием. Да и гражданские похороны, на автомобиле, мы видели в первый раз. Д. Ф. был, кажется, и в крематории, что произвело на него особенно угнетающее впечатление.
В эти, как раз, дни из Петербурга приехал Н. Бердяев, тот самый бывший марксист, с которым я провела в разговорах столько петербургских поздних вечеров, словом — один из «идеалистов», которым мы передали «Новый путь», превращенный ими в «Вопросы жизни».
«Новый путь», как-никак, просуществовал три полных года. А «Вопросы жизни» не протянули и несколько месяцев. Когда Бердяев приехал в Париж, журнала уж давно не было. Это понятно, и не внешние причины виной. Нас соединяла общность идей, — все равно, каких, — а в новом журнале каждый оставался как бы сам по себе.
«Идеализм» был для них лишь этапом, переходной ступенью к религии (которая была тоже переходной ступенью — к церкви). В марксизме — и в церкви только и могли быть соединены такие разные по природе и темпераменту люди, как, например, Булгаков и Бердяев. Пока же шли они по «ступеням» — общности в деле не получилось. Еще до отъезда в Париж оба мы с Д. С. об этом где-то писали. После прекращения журнала и с переходом к «религии» у них вышло несколько сборников. В предисловии к одному из них, последнему, было сказано, что участники объединены «христианским миропониманьем», но по «вопросам второстепенным свободны держаться личных мнений». На деле оказалось, — как я это подчеркнула в обстоятельной статье, что именно в «христианском миропонимании» все участники сборника не только рознятся между собой, но прямо стоят на противоположных позициях: каждая статья противоречит каждой. Точно они друг друга не слышат и друга на друга не смотрят. Опять и это было естественно, пока они не вошли, наконец, в Православную Церковь, где уж разногласиям ни по каким вопросам места нет.
Бердяев, когда в январе 1908 года приехал в Париж, еще не «вошел» в Церковь, но уже не «колебался между идеалом Мадонны и идеалом содомским», как недавно, объявлял себя «христианином», чему мы, за него, очень были рады. Мы стали ежедневно видаться, — у нас или у него. Сестра жены его (он приехал с женой) давно жила в Париже. Мы ее знали, она была замужем за Раппом, русским адвокатом, — эмигрантом ли — не помню.
Однако наши свиданья и новые разговоры с Бердяевым не ладились, и чем дальше — тем меньше. Всех лучше, добрее, я бы сказала — нежнее, — относился к нему Д. С. Д. Ф. ему почему-то не доверял, а может быть, его отталкивала неудержимая страсть Бердяева к полемике, даже в тех случаях, когда она была неуместна.
С женой Бердяева, Лидией Юдифовной, мы тоже часто видались, ее настроение я не понимала, слишком было оно у нее мрачное.
Так все и шло. Понемногу подготовляли мы наш отъезд в Россию, решив быть там не позже лета. Семнадцатого марта я получила письмо от моей сестры с известием, что С. Ив. Мережковский, отец Д. С., очень болен; а на другой день — телеграмму, что он скончался. Умер через 19 лет, день в день, после смерти жены, матери Д. С. Мы в Париже имели о нем сведения только от моих сестер, продолжавших сношения с ним и с братом Сергеем. От самого ж Сергея, да и ни от кого из своей семьи, Д. С. никаких писем не получал.
Я никогда толком не знала, но мне помнится, что за несколько лет до смерти С. Ив. Мережковский отделил детей, положив в банке на имя каждого сына по 80, кажется, тысяч (дочерям он, очевидно, дал что-то раньше, в виде приданого), но с каким-то условием, чуть ли не сохранение капитала неприкосновенным до его смерти. Повторяю, что в точности мне это неизвестно. Знаю только, что в России, в годы после нашего возвращения из Парижа, у Д. С. были деньги в банке, он их не трогал (так как мы хорошо зарабатывали именно в эти годы) и лишь малую часть истратил на покупку какого-то куска земли в любимом своем Крыму, но где не было еще ни дома, ничего. Все лишь предполагалось. Во время мартовской революции 17-го года кто-то посоветовал Д. С. перевести деньги за границу. Против этого восстал Д. Ф., считая такое дело не патриотичным и Д. С. недостойным. Больше речь об этом не поднималась, а в октябре банки были реквизированы и все навсегда пропало.