Дневник (1901-1929)
Шрифт:
10/XI 1928.Подъезжаю к Питеру. Проехали Любань. Не спал 3 ночи. Вчера в Москве у М. Кольцова. Оба больны. У них грипп. Она лежит. Он сообщил мне новости: «Леф» распался из-за Шкловского. На одном редакционном собрании Лиля критиковала то, что говорил Шкл. Шкл. тогда сказал: «Я не могу говорить, если хозяйка дома вмешивается в наши редакционные беседы». Лиле показалось, что он сказал «домашняя хозяйка». Обиделась. С этого и началось.
«Огоньку» запретили давать в прилож. Чехова. Третьего дня Кольцов был у Лебедева-Полянского.
— Здравствуйте, фельетонист! — говорит ему Лебедев.
— Здравствуйте, чиновник! — говорит Кольцов.
Ходят слухи, что Горький интригует против того, чтобы «Огонек» давал Чехова,— сообщила мне Елизавета Николаевна. Я этому не верю. Но Горький мог прямо сказать где-ниб., что «Чехов не созвучен».
—
— Нет бумаги! — ответил он.
— Вот тебе и достижения.
Пообедав у Кольцова, к Литвиновым. Очень рады — мать и дочь. О речи Литвинова я: «Это вы ему приготовили такую речь. Я узнал Ваш стиль».
Она: «Тише! он и сам этого не знает, но, конечно, тут много моего». Это была литературная пародия на речь Кашендоне, и ее может оценить только тот, кто знает эту речь.
Потом: «О, я хочу быть богатой, богатой. Я написала detective novel [ 109 ] , хочу издать в Америке и в Англ, и поставить фамилию Литвинова».
Танечка:«Мама читала мне свой роман, очень интересно».
Таня изумительно хороша и умна и начитана. У нее целая библиотека книг — английских и русских — и даже «Республика Шкид».
109
Детективный роман (англ.).
Я упрекнул ее в плагиате у Саши Черного — о, как она покраснела, как засверкали глаза. Ей уже 12 лет, она сейчас была во Франции — и с большой радостью подарила мне «для Мурочки» — целую кучу англ. книг. <...> До Питера осталось 45 минут. Я очень волнуюсь. Ведь я еще никогда не разлучался со своими на столь долгий срок. <...>
Муромцев по секрету сообщил мне, что Жданова арестовали. Позвонили из Пятигорска, прислали за ним красную фуражку и взяли, куда неизвестно. Говорят, что Жданов гениальный работник. Что он восстановил нашу металлургич. промышленность, что он то же в металлургии, что Куцкий в машиностроении, но идеология у него нововременская, он юдофоб, презирает «чернь» и проч. Куцкий не таков. Во время евр. кишиневского погрома оба его брата работали в евр. самообороне, он был с-д и проч.
А в окнах — нищета и блекота. Вспоминаются те волы, те поля кукурузы, те чудесные снопы сена, которые я 3 дня тому назад видел в горах. <...>
Муромцев рассказывает о Бунине. Когда Б. пишет, он ничего не ест, выбежит из кабинета в столовую, пожует механически и обратно — пишет, пишет все дни. Революция ему ненавистна, он не мог бы и дня выжить при нынешних порядках. Вывез он из деревни мальчишку, чтобы помогал ему собирать матерные слова и непристойные песни, мальчишка очень талантлив, но жулик, стал потом токарем, потом спекулянтом, часто сидел в тюрьме. Больше писать не могу. Нервы вдруг упали — за 15 минут до прибытия в Питер. На избах вдруг возле Питера оказался снег. Через час я дома. Не простудиться бы. У меня носки Литвинова!! Вчера я промочил ноги — и Литвиновы дали мне свои заграничные.
1929
2 февраля.Мне легче. Температура 36,9. Маршак и Лебеденко прямо с поезда. Маршак пополнел, новая шапка, колеблется, принимать ли ему должность главы московско-ленинградской детской литературы, требует, чтобы согласились и Лебедева назначить таким же диктатором по художественной части; в чемодане у него Блэйк (Горький обещал ему, что издаст). Забывая обо всех делах, он горячо говорит о «Songs of Innocence» [ 110 ] , которые он перевел,— ушел с сжатыми кулаками, как в бой. Лебеденко — все звонит к какой-то даме. Спрашивает дорогу к ГИЗу, он здесь первый раз!!
110
«Песни невинности» (Вильяма Блейка.— Е. Ч.).
Потом Кольцов с Ильфом. Ильф и есть 1/2 Толстоевского. Кольцов в «Чудаке» очень хочет печатать материалы о детских стихах, издаваемых ГИЗом. Сегодня я заметил, какой у него добрый и немного наивный вид. Принес свою книгу, III-й том. Уверен, что Рязанов сокрушит Полонского.<...>
Потом от Заславских девушка Катя принесла мне бульону и курицу.
Потом от Кольцова Елизавета Николаевна принесла
Вот уж поистине «Правда» помогла!
Потом Зейлигер. Тоска.
Потом Заславский, только что из Питера. Потом Столпнер. Они оба встречаются не без смущения. Заславский и Столпнер бывшие меньшевики (кажется, так). К моему удивлению, 3аславский заводит со Столпн. разговоры об Ортодоксе, Шпете («великий ум!»), о Плеханове.
Потом опять Лебеденко. Потом Добровольский о «Крокодиле». Им разрешили либретто балета и вновь как будто запретили. Они хлопочут. Потом Воскресенский об «Academia». Маршак такой человек, что разговор с ним всегда есть его монолог. Он ведет речь — и дозволяет только робкие реплики. Тему разговора всегда дает он. Вообще он pushing and dominating personality [ 111 ] . И его push [ 112 ] колоссален. Все кругом должны обсуждать только те темы, которые волнуют его. Сегодня с утра он счастлив: Алексинский из МОНО, его старый товарищ, позвонил ему по телефону, что он встанет с ним бок о бок в борьбе за маршаковскую линию в литературе. Это значит, что Касаткина из Центр. Библиотеки смирится, покорится Маршаку, что ГУС (или то, что будет вместо ГУСа) окажется в горсти у Маршака. Он в восторге: прочитал мне сегодня утром за чаем свой новый рассказ (про Ирландию), потом мы долго читали Блэйка с энтузиазмом, так как Блэйк воистину изумителен,— потом он пошел к Иоффе и Ханину вырабатывать условия своего диктаторства над детской словесностью.
111
Напористая и властная личность (англ.).
112
Напор (англ.).
4 февраля.Принял 2 облатки «адолина» и оглушил себя на 2 часа. Не могу заснуть.<...>
Воскресение.Как будто я выкарабкиваюсь из своей болезни. Три дня тому назад приехала М. Б., так как 5 февраля после 4 недель гриппа у меня внезапно поднялась температура до 39, заболела правая лобная пазуха, стало болеть горло — и я превратился в горячечного идиота. Я послал телеграмму за Лидой или Бобой. Но Ангерт — спасибо ему! — вызвал по телефону М. Б.— и она, больная, приехала, три дня и три ночи, не отходя от меня (и заснув только на 2 часа за 3 ночи) — вызволила, кажется, меня из болезни. <...> И были на фоне этого люди: Шкловский, к которому сердце мое опять потянулось. Весь подкованный, на середине дороги, чующий свою силу — и в то же время лиричный и кроткий и даже застенчивый (где-то внутри), он много вспоминает из прежнего — Репина, мой диван, Бориса Садовского, Философова, Гржебина. О Гржебине мы разговорились, вспомнили, как много в нем было хорошего, мягкого, как он, в сущности, поставил на новые рельсы нашу детскую книгу, вовлек в нее Чехонина, Добужинского, Лебедева, вспомнили, что мы остались ему должны (т. к. он платил нам авансы за будущие книги, которых не издал по не зависящим от нас обстоятельствам). И мы решили непременно, когда я выздоровею, написать Гржебину письмо, где выразить ему любовь и признательность, и вместе с письмом послать ему денег.
— Давайте издадим сборник в его пользу! — сказал Шкловский.
Это было недели 2 назад. А сейчас пришли и говорят: Гржебин умер!
— Не говорите Тынянову! — сказал Шкловский.— У Тын., кажется, та же болезнь.
— Он умер в тот самый день, когда мы говорили о нем! — крикнул я Шкловскому.
Раз он пришел ко мне мягкий и грустный. «Я сейчас выругал Эфроса. Не люблю, зачем он вне литературы — а все пляшет вокруг нее». <...>
Маршак.На двери у меня надпись, что я сплю. Все подходят, прочтут и отходят на цыпочках. А Маршак не читает надписей на дверях. Он знает, что всякая закрытая дверь должна перед ним распахнуться.<...> Вчера к нему пришел Our Mutual Enemy [ 113 ] Гершензон. Сам напросился придти для откровенного разговора. И вот Гершензон начал какую-то сиропную канитель. Маршак вбежал ко мне:
113
Наш общий враг (англ.).