Дневник галлиполийца
Шрифт:
Ante fores antri fecunda papavera florent
Innumeralque herbae, quarum de lacte saporens
Nox legit, et Spargit per opacas, humida terras...
Metamorphoseon, lib. XI, 605–607.
Иногда мне становится неловко перед самим собой. Так и кажется, что изображаешь из себя уездную девицу, переписывающую стихи откуда попало. Для капитана артиллерии занятие не особенно подходящее. Но все-таки не могу не записать несколько строчек из Бальмонта. Мне кажется, что они удивительно подходят к нашим покойникам-добровольцам:
Спите, полумертвые, увядшие цветы,
Так и не узнавшие расцвета красоты,
Близ путей заезженных взращенные Творцом,
Смятые невидимым тяжелым колесом.
Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь...
17 октября.
Вчера вечером приехал
Хозяйка все время ноет и убеждает нас прекратить войну «хотя бы на зиму». Многие уже последовали ее совету и «прекратили войну на зиму», но только в более деликатной форме — устроились в более или менее глубокий тыл. Ш. уже несколько раз спрашивал меня, добродушно, впрочем, куда я, мол, намерен уезжать зимой. Пока есть силы — никуда, а если свалюсь, как и в прошлые годы, — не моя будет вина. Единственно, впрочем, куда бы я охотно поехал (месяца на два), — это помощником руководителя в Артиллерийскую школу, но вряд ли при изменившемся составе школьного начальства полковник А. может меня теперь пригласить.
Летом, когда я возвращался на фронт, А. спросил меня, соглашусь ли я командовать тяжелой полевой батареей, если мне это предложат. Я сделал большие глаза и спросил прежде всего, каким образом мне могут предложить батарею, когда я не кадровый офицер и мне 26 лет... Оказывается, Ставка предполагает сформировать несколько батарей, командиры которых могли бы в случае необходимости летать и наблюдать. Решили почему-то, что такого рода командиры должны быть не старше 30 лет и, если формирование осуществится, назначения будут сделаны совершенно вне зависимости от старшинства.
Было бы глупо отказываться, и в принципе я согласился, но просил А. держать это пока в совершенном секрете. Иначе мое положение в нашей батарее стало бы совершенно невозможным. Пока об этих батареях ни слуху ни духу. Думаю, что они остались в области разговоров.
18 октября.
Конец был вчера совсем близок.
21 октября.
Как в тумане прошли предыдущие дни. Вчера приехал на подводе в Феодосию. Сейчас сижу в неотопленном номере гостиницы «Астория» и... (несколько слов стерлось). Удивительно счастливо я отделался. Конница Буденного была в полуверсте, не больше, от станции Ново-Алексеевка в тот момент, когда я пешком, по ровному полю бежал из эшелона авиационных баз. Постараюсь восстановить в памяти события, насколько это можно сделать после той моральной и физической встряски, какую пришлось пережить. 17-го утром, после хорошего завтрака, не торопясь и совершенно ничего не подозревая, я выехал из Петровского в Рыково (станция ж.д.). Несколько странное впечатление произвел на меня только внезапный переезд штаба Армии из Рыкова в Крым, о чем мне сообщил писарь Л., ехавший вместе со мной. Когда выехали на большую дорогу и я увидел колонну спешно отходивших обозов, стало ясно, что где-то неладно, но в чем дело — никто сказать не мог. Наконец в Рыкове узнаю от какого-то полковника, что армия Буденного{4} заняла Богдановку и явно будет резать железную дорогу на Севастополь. Ехать обратно на север было нельзя — там, судя по всему, шла еще одна кавалерийская группа и все тыловые учреждения панически бежали. Взяв своих солдат Т. и Х., сел в поезд авиабазы, отходивший первым, и через полчаса мы тронулись. Удобный, теплый вагон. Масса офицеров и дам с детьми. Настроены почти все панически, но полная надежда проскочить. Два аэроплана, охранявшие свои базы, донесли, что противник только что выступил из Богдановки и сразу, очевидно, к дороге подойти не может.
Приходим в Ново-Алексеевку. Спускаются аэропланы; взволнованный летчик бегом направляется к эшелону, и через минуту в вагоне общая паника: красные перерезали дорогу и их авангард в двух-трех верстах от нас. Неприятно было видеть, как у некоторых офицеров физиономии перекосились. Смертельная бледность, зубы колотятся — противен человек, когда теряет власть над собой. Но все это, в конце концов, понятно и объяснимо.
Я ждал несколько минут — думал, что поезд двинется на север. Хотел получить у летчиков винтовку, но не найдя ее, велел солдатам бросить кожи и как можно скорее двинулся с ними на Геническ.
На станции затрещали выстрелы... Настроение было ужасное — не могу сказать, чтобы это был страх; скорее, сильнейшая досада на то, что так глупо кончается жизнь. Надежды на спасение не было почти никакой. Дорога шла вдоль фронта, гладкое, открытое поле, ни единого кустика, где можно было бы укрыться. Конница в любой момент могла наскочить, и тогда конец... В памяти стояли полуголые трупы коммунистов под Славгородом с вырубленными на голове звездами. Мимо промчался эскадрон одесских улан. Обозы летели, перевертывая и ломая повозки. Я отстал от Т. и Х., но потом вскочил на повозку каких-то казаков, и мы помчались. Показался вдали Геническ и справа Сиваши. От сердца отлегло, — очевидно, кавалерия грабила станцию и не шла пока дальше. Перешли в шаг. Еще несколько верст, и мы въезжаем за проволочные заграждения вокруг города.
Ура — спасены... Давно я так не ценил жизнь, как бы она плоха ни была, как в этот момент. Донцы остановились. Я поблагодарил их и пошел пешком через мосты, мимо бесконечной колонны обозов, спешивших на Арабатскую стрелку. Кроме двух десятков местных офицеров, города никто не охранял, и было ясно, что одна проволока, без защитников, конницы не задержит.
Ночь была темная, мороз становился все сильнее и сильнее. Я совсем было выбился из сил, отошел в сторону от дороги, сел и сейчас же задремал. К счастью, наткнулись на меня летчики — добровольцы из брошенного эшелона — и разбудили. Если бы не они, вероятно, я бы в конце концов замерз (было уже градусов 15 мороза). Добрели вместе до хуторов, не то Счастливых, не то Веселых (что-то, во всяком случае, в названии радостное), верстах в 5–6 от города и забились в хату. У летчиков было много сала и колбасы, но от усталости я ничего не мог есть и, скорчившись, повалился около плиты. Лежал так несколько часов. В голове был какой-то кошмар. Брызнули мне в лицо кипящим салом (нечаянно, конечно), но не было воли переменить положение.
В ночном морозном воздухе, совсем, казалось, рядом, загрохотали тяжелые орудия. Все поднялись, выбежали из хаты. Звездочки неприятельских шрапнелей вспыхивали где-то близко от нас. Обозы рысью понеслись дальше по Арабатской стрелке. Я долго шел пешком — было слишком холодно. Потом устроился на подводе казака-астраханца, которого сам подвез днем, и доехал с ним до Чакрака. Было часа два ночи.
Утром 18 октября начался тяжелый поход через пустынную Арабатскую стрелку. Есть совершенно нечего. На восемьдесят с лишним верст три-четыре хатки. Проснулся утром в Чакраке совершенно разбитый. Нашелся один милый волноопределяющийся, который предложил мне кусок хлеба и половину своей банки консервов. Свет не без добрых людей...
Казак, который вез меня накануне, уехал вперед, пока я еще спал. Долго шел пешком один, пока не пристал к обозу одной из корниловских батарей. Достал кусок совершенно мерзлого хлеба, и, как ни пытался согреть его, ничего не вышло. Так и пришлось жевать нечто ледяное. Большую часть дороги шел пешком — мороз больше 10°, с обеих сторон море и, вдобавок, пронизывающий ветер.
Ночью... (несколько слов стерлось)... в маленький хутор... нетопленых комнатах набилось столько народу, что нельзя было повернуться. Когда часть обозов уехала и стало чуть свободнее, мы повалились на пол друг на друга. Хотя мне жестоко жали ноги какие-то бравые казаки, а в комнате, благодаря пробитой стене, температура была ниже нуля, но все-таки я заснул. Очнулся от холода часа в четыре ночи. Оказалось, что комната полна офицеров Сводного Гвардейского кавалерийского полка. Я представился, и ко мне отнеслись очень любезно. Утром с обозом гвардейцев добрался до Арабата...