Дневник моих встреч
Шрифт:
Когда я прочитал последние строки:
Если ж судьба не вернет ее к жизни, останусь я с нею! Нет мне отсюда возврата. Так радуйтесь смерти Орфея! —экзаменатор недоуменно посмотрел на попечителя учебного округа. Анненский, улыбнувшись впервые за дни экзаменов, произнес, посмотрев на меня:
— Перевод, молодой человек, страдает неточностью: у Овидия, как вы знаете, рифм нет…
Затем, обернувшись к сидевшему рядом с ним директору гимназии, он спросил вполголоса, не тот ли я ученик, который получил единицу по теоретической арифметике? Директор утвердительно кивнул головой.
На другой день директор вызвал меня в свой кабинет.
— Начальник
Двери университета, о котором я так мечтал, раскрылись передо мной. Но я не догадался даже послать Анненскому благодарственное письмо. На следующий год Анненский умер.
Возвращаюсь к Блоку. Наше студенческое землячество, устраивая благотворительный литературный вечер, решило обратиться к Блоку с просьбой принять в нем участие и прочесть свои произведения. Одним из делегатов к нему был избран я. На следующее утро мы робко позвонили у двери его квартиры, за зданием Сената, почти у самой Невы. Навстречу нам вышел хорошо знакомый нам сомовский рисунок: высокого роста, стройный, Блок был одет в темно-коричневую художническую блузу, из-под которой выступал белый, мягкий отложной воротник рубахи. Несколько удлиненное, спокойное, чисто выбритое лицо, чуть-чуть высокомерный, а может быть, потусторонний взгляд; светлые волосы курчавым полукругом окаймляли высокий лоб. Блок принял нас не сухо, но и не очень приветливо, внимательно выслушал нас, угостил шоколадными конфетами «Миньон» и без задержки ответил согласием.
О холодном, равнодушном и — порой — высокомерном взгляде Блока говорилось часто. Сам Блок, много лет спустя, сказал мне, смеясь, по этому поводу:
— Имя моего отца — Александр Блок — две начальные буквы алфавита: А и Б. Имя моей матери — Александра Андреевна, урожденная Бекетова: три буквы — А, А и Б. Имя ее отца и моего деда — Андрей Бекетов: А и Б. Мое имя — Александр Александрович Блок — А, А и Б. Я родился и живу в самых первых рядах алфавита, и, может быть, поэтому многие часто считают меня надменным, высокомерным. В поэзии рядом со мной стоит Андрей Белый — А и Б, а также — и даже впереди нас — Анна Андреевна Ахматова — А, А, А. Правда, ее подлинная фамилия — Горенко, но инстинктивно она предпочла букву А и стала Ахматовой. Ее глаза, как и взгляд Андрея Белого, тоже многие считают надменными и ледяными. Но на самом деле это совсем не так.
Благотворительные литературные вечера приняли в ту эпоху (между революцией 1905 года и войной 1914-го) эпидемический характер. Почти полное десятилетие безостановочно, с одной эстрады на другую, с концертов студенческих землячеств (с хоровым пением и клюквенным морсом) — на благотворительные вечера (с танцами, холодным буфетом и водкой) блуждали знаменитые и полузнаменитые писатели и поэты, любимцы публики, читая отрывки из своих произведений, впитывая благоговеющие взоры молодежи, дразня недружелюбие полицейского пристава (присутствие которого было обязательным) и закусывая под «белую головку» в артистической комнате, набитой студенческими тужурками, влюбленными девицами и распорядительскими значками.
На вечере нашего землячества Блок, однако, не появился. Леонид Андреев и Александр Куприн оказались более сговорчивыми и не забыли нас посетить. Это было в 1910 году (год смерти Толстого, Комиссаржевской и Врубеля и первой годовщины со дня смерти Анненского). Почти всегда случалось так, что наиболее желаемые участники, давшие обещание, не являлись: если среди других ждали Брюсова, то приезжал только Александр Рославлев; ждали Андрея Белого — появлялся Яков Годин; ждали Максима Горького, а встречали Скитальца; ждали Мережковского, а получали Дмитрия Цензора; ждали Леонида Андреева, а приходил Евгений Чириков. Но везде и всегда появлялся актер Ходотов, неизменно мелодекламировавший под музыку Вильбушевича брюсовскую «гражданщину» (как мы называли этого сорта писательство):
— Каменщик, каменщик в фартуке белом, Что ты там строишь, кому? — Эй, не мешай нам! Мы заняты делом. Строим,Через год я уехал за границу, и мое подлинное знакомство с Блоком произошло лишь много лет спустя. Знакомство, перешедшее скоро в дружбу, носило вполне профессиональный характер. Ни Блок, ни я ни разу не вспомнили о нашей первой встрече.
В центре поэзии, рядом с Блоком и Белым, уже стояли тогда Ахматова, Гумилев, Мандельштам, Есенин. Уже отхлынула в прошлое футуристическая и будетлянская волна (Хлебников, Бурлюк, Олимпов, Северянин, Каменский, Крученых); Маяковский торопливо переодевался в официального барда марксистской революции; уже полным голосом заявили о себе Ходасевич, Георгий Иванов, Адамович…
В августе 1918 года мой гимназический товарищ и одноклассник Самуил Алянский (для меня — Муля), героически ставший в первые месяцы после Октября издателем («Алконост»), предложил мне проиллюстрировать новую поэму Блока «Двенадцать», написанную в январе того же года и уже дважды появившуюся в печати [12] . Я не задумываясь принял предложение, так как еще раньше, читая «Двенадцать», пришел от этой вещи в радостное недоумение:
Гуляет ветер, порхает снег, Идут двенадцать человек. Винтовок черные ремни, Кругом — огни, огни, огни… В зубах — цыгарка, примят картуз, На спину б надо бубновый туз! Свобода, свобода, Эх, эх, без креста! Тра-та-та!12
Поэма А.Блока «Двенадцать» к тому времени уже трижды появлялась в печати: была опубликована в газете «Знамя труда» (3 марта 1918 г.), в журнале «Наш путь» (1918, №1) и вышла отдельным изданием, вместе со стихотворением «Скифы».
Или:
Помнишь, Катя, офицера — Не ушел он от ножа… Аль не вспомнила, холера? Али память не свежа? Эх, эх, освежи, Спать с собою положи!Неужели, спрашивал я себя, то были стихи Александра Блока, поэта, уже начинавшего остывать и уже входившего в читательском сознании в хрестоматию символизма, несмотря на отрыв от него? Поэта, к которому начинали уже приклеивать кличку Цыганский романс? Здесь был новый поэт, новый голос, новая — охальная, хулиганская, ножевая (а не «скифская»), но несомненная поэзия. Бальмонт в 1905 году, тоже взволнованный революцией, писал:
Кто начал царствовать Ходынкой, Тот кончит, став на эшафот!Но эти строки нельзя считать за поэзию: это была рифмованная публицистика, «гражданщина». Правда, публицистика Бальмонта оказалась пророческой, так как между эшафотом и белобородовской пулей в затылок разница была только чисто техническая.
Правда и то, что блоковская символика в «Двенадцати» пророческой никак не может быть названа, и — в действительности — «впереди — с кровавым флагом, и за вьюгой невидим, и от пули невредим» шел или, вернее, шли и идут по сей день не блоковский Иисус Христос, а лишь материалистические Ленины, Сталины, Хрущевы. Но от этих достоинств и недостатков публицистика не становится поэзией и поэзия не теряет своей убедительности.
«Улица ворвалась в мастерскую художника, и золотое время одиноких странствий миновало…» — писал Блок. Но «художник должен быть трепетным, зная, что стоит смешение искусства с жизнью, — продолжал он, — нам должно быть памятно и дорого паломничество Синьорелли, который, придя на склоне лет в чужое скалистое Орвьето, смиренно попросил у граждан позволить ему расписать новую капеллу».
Поэма «Двенадцать» была для меня этой свежей росписью только что возникшей революции.
<