Дневник моих встреч
Шрифт:
Мне неизвестно, как проявил себя Уманский на политическом и дипломатическом поприще, но свою любовь к искусству он доказал, выпустив в Мюнхене (изд. Hans Goltz, 1920) книгу о русских художниках «Neue Kunst in Russland» [18] , очень толковую, хотя и несколько дилетантскую, где упоминается, между прочим, и о «Двенадцати» Блока.
Со дня моего знакомства с Блоком начинаются наши частые встречи, личные, деловые, «общественные»: у Горького; у А.Н.Тихонова; в издательстве «Всемирная литература»; в театральном отделе Наркомпроса; у М.Ф.Андреевой, жены Горького; в Доме литераторов; в Доме искусств; на театральных премьерах; у друзей; у Алянского; у меня; на диспутах; в часы ночных блужданий; в часы ночных засидок; на пьянках с «самогоном»…
18
«Новое
О чем мы говорили с глазу на глаз? О революции? Конечно, и о революции. Был ли автор кровавых «Двенадцати» революционером в привычном, банальном, уличном смысле этого слова? Считал ли он революцию действительным обновлением?
В 1917–1919 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное разбирательство. «Ураган, неизменный спутник переворотов». И снова, и всегда — Музыка. Музыка с большой буквы. «Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души, если не сегодня, то завтра», — говорил Блок еще в 1909 году. В 1917 году Блоку почудилось, что он ее услышал. В 1918-м, повторив, что «дух есть музыка», Блок говорил, что «революция есть музыка, которую имеющий уши должен слышать», и заверял интеллигенцию: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте революцию». Эта фраза была ровесницей поэмы «Двенадцать».
Впрочем, не только революция, революционный пафос вызывали у Блока ощущение музыки. Самые различные между собой события имели для него «один музыкальный смысл». «Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор», — писал Блок.
На «музыкальную» тему о Блоке опубликовано уже большое количество статей. Наиболее давняя и, может быть, лучшая из них принадлежит перу нашего общего товарища, композитора (ему и книги в руки) Артура Лурье: написанная всего три месяца после смерти Блока, она тогда же была прочитана в «Вольфиле» (петербургская «Вольная философская ассоциация»), где Блок читал свои доклады о «Крушении гуманизма» и о «Владимире Соловьеве в наши дни». Статья А.Лурье была напечатана в сборнике «Стрелец» (№ 3, 1922, Петербург).
Владимир Пяст
Лурье писал: «Музыка — родная стихия Александра Блока. С понятием о музыке для Блока связаны высшие духовные основы бытия; правда, он говорит не о музыке в специальном смысле, как о профессиональном искусстве, но всегда только о духе музыки, который для него всегда — то, что определяет собой, то, что творит высшую природу нашего сознания и чувствования. Эпитеты „музыкальный“ и „музыкальность“ встречаются у него на каждом шагу. Все то, что находит у Блока положительную оценку, то, что он приемлет, он всегда определяет как явления и ценности музыкальные, и обратно: то, что кажется ему отрицательным, ложным, опустошенным, он характеризует как явления антимузыкальные…
„Если же и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром?“ Если эти слова Гоголя в свое время были воплем предчувствия трагической гибели, грозным предостережением — не стала ли наша действительность страданием и изнеможением в безмузыкальной бытийственности? Не опрокинуты ли мы в самые страшные глубины безмузыкального сознания, в глухоту и черноту, в провалы, зиявшие перед русской интеллигенцией?
Последнее событие, имеющее неизмеримый смысл для существа всей русской культуры и для передового русского общества, — событие 7 августа 1921 года — смерть Александра Блока. Вот последнее звено завершенной эпохи, пережитой нами, тот рубеж, на котором мы очутились во все более и более сгущающемся сумраке русской действительности…
Русская революция кончилась со смертью Блока, Блок пламенно верил, что „музыка нас не покинет“, но теперь, когда его с нами нет, мы знаем, что дух музыки отлетел от нас, и мы можем следить лишь последние гаснущие огни его… Всякая попытка к индивидуальному исканию выхода — останется только попыткой, бесцельной и тщетной… Мы пребываем в безвыходности, в безмузыкальности».
И вот, о той же «музыкальности» — голос с другой
Блок развернул в момент физической смерти своего класса максимум революционности, на которую было способно дворянское сознание. Этот максимум оставил тем не менее Блока у порога подлинной революции недоуменным, непонимающим, выключенным из ее подлинного марша, музыкальность которого потому не была им понята, что в ней уже звучали черты великой и разумной организованности, то есть духа, совершенно чуждого прошлому, к которому Блок был прикован всей своей природой».
Но если в первые бешеные годы революции, годы поощряемой животной жестокости, поощряемого массового убийства, всяческого безнаказанного кровопролития и бесчеловечности во имя «блага человечества», в годы поощряемого грабежа и вандализма Блоку чудилась музыка, музыкальность, то для многих из нас (и для меня в том числе) революция тогда была еще только спектаклем, зрелищем. Все страшное, что обрушилось вместе с ней на человеческую жизнь в потрясенной России, казалось нам эпизодом; захватывающим, трудным, может быть — необходимым, даже погибельным, но несмотря на это — не более чем эпизодом. Сегодня нам в этом уже можно сознаться. Мы не бились ни в рядах революции, ни в рядах ее противников. Но мы не были к ней равнодушны: каждое утро в ее первые годы мы ждали новых впечатлений. Мы были, по слову Мих. Осоргина, «свидетелями истории» — впрочем, довольно поверхностными: мы смотрели и слушали, не всматриваясь и не вслушиваясь, как к тому призывал Блок. И мы стали против революции, лишь когда ее бессмысленная, позорная бесчеловечность сделалась для нас очевидностью. Или — в иных случаях — когда революция просто надоела нам, как может надоесть любое слишком затянувшееся зрелище.
Революция превращалась для нас в «окружающую обстановку». Наша внутренняя жизнь по-прежнему была заполнена искусством. Искусство было для нас главным. Но революция социальная, материалистическая хронологически совпала с революцией в искусстве, и это совпадение способствовало ряду недоразумений и даже оказалось для некоторых из нас — художников и поэтов — роковым.
Если революция кончилась для многих из нас, когда ее эксцентричность и наше опасное хождение по проволоке над бездной сделались будничной ежедневностью, — для Блока революция умерла, когда ее стихийность, ее музыка стали уступать место «административным мероприятиям» власти. Уже в 1919 году «самосуды» перешли в руки состоявших на месячном жалованье членов Чрезвычайных комиссий (Чека, «Чрезвычайка»); «мировой пожар», «мировой оркестр» все заметнее начинали подчиняться коммунистическим пожарным и дирижерам; преображение мира стало превращаться в организованное и декретированное разрушение. Нет, это было уже не то.
«Не так, товарищ! — обращался Блок к Маяковскому, еще воспевавшему в те годы разрушение. — Не меньше, чем вы, я ненавижу Зимний дворец и музеи (?). Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на эту постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятья времени не избыть. Ваш крик — все еще крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же рабы старого мира; нарушение традиций — та же традиция… Одни будут строить, другие разрушать, ибо „всему свое время под солнцем“, но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение».
Этого третьего Блок не дождался. Мы пока еще тоже. Впрочем, может быть, мы его видим: не в консерватизме и не в революции, но — в постоянной эволюции, без разрушений и без убийств…
В последний год его жизни разочарования Блока достигли крайних пределов. В разговорах со мной он не боялся своей искренности:
— Я задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь! — повторял он. — И не я один: вы тоже! Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу!
Или: