Дневник моих встреч
Шрифт:
В подвале «Черепка» чтение продолжалось до рассвета. Язык повиновался все неохотнее, но за «Незнакомкой» шли другие и еще другие стихи:
Я пригвожден к трактирной стойке. Я пьян давно. Мне всё равно. Вон счастие мое — на тройке В сребристый дым унесено… …И только сбруя золотая Всю ночь видна… Всю ночь слышна. А ты, душа… душа глухая… Пьяным-пьяна… пьяным-пьяна…Мы пили и пьянели, читая стихи Блока, как Блок пил и хмелел, создавая их.
Наша
Теории в нашем возрасте были нам еще не по вкусу. Не следует, однако, думать, что мы не были с ними знакомы; но теории, школы, направления, течения представлялись нам в то время не более чем темой для «умных» разговоров. Мы ждали от поэзии другого, и Блок не был для нас случайностью; он был нашим избранником. Мы недолюбливали Бальмонта, называли его «подкрашенным» поэтом. Посмеивались над Зинаидой Гиппиус, потому что она писала от своего имени в мужском роде. Предпочитали мы Брюсова, но он был слишком холоден и академичен, почти так же, как Вячеслав Иванов. Ближе других был Андрей Белый. В Сологубе нам больше нравилась его проза. Городецкого сравнивали с кустарной игрушкой. Тепло прислушивались к Кузмину. Внимательно — к Иннокентию Анненскому. Но избранником был Блок.
Почему именно Блок? Вряд ли мы смогли бы ответить удовлетворительно. Мы сближали Блока скорее с Сервантесом, чем с символистами. Рождение иллюзий, гибель иллюзий были для нас не символизмом, но жизнью. Вульгарный термин «донкихотство» казался неприменимым к поэтическому образу Дон Кихота. Доре и Домье, его портретисты, несомненно, были бы с нами согласны. Как знать, может быть, крылья ветряных мельниц — действительно не только их крылья? Быть может, кровь — тоже не только кровь? Не писал ли Блок:
Вдруг паяц перегнулся за рампу И кричит: — Помогите! Истекаю я клюквенным соком! Забинтован тряпицей!..«О блоковской „Прекрасной Даме“ много гадали, — писал Гумилев, преступно расстрелянный Гумилев, — хотели видеть в ней то Жену, облеченную в Солнце, то Вечную Женственность, то символ России. Но если поверить, что это просто девушка, в которую впервые был влюблен поэт, то, мне кажется, сам образ, сделавшись ближе, станет еще чудеснее и бесконечно выиграет от этого в художественном отношении».
Такое объяснение казалось нам «упрощенством», но сами мы приблизительно так и верили.
Теории подкрались к нам потом. По счастью, теории вообще приходят с опозданием, особенно — среди самих авторов. Теории раздают этикетки, контролируют и охлаждают вдохновение. Мы применяли к теориям формулу Буало (а может быть — Малерба): «l’ennui naquit un jour de l’uniformit'e» [10] . «Прямая обязанность художника — показывать, а не доказывать», — писал в 1910 году сам Блок, говоря о символизме, сквозь экран которого ему удалось вскоре прорваться. «Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один отвечаю за себя», — добавил он спустя три года.
10
«Скука
Я упомянул имя Иннокентия Анненского, и мои воспоминания несколько изменили свой путь. Краткая интермедия, которая оторвет нас на минуту от Блока, но приблизит к Петербургскому университету, к которому так близок был Александр Блок, родившийся и проживший первые десять лет в «ректорском доме» этого университета, так как его ректором был в те годы не кто иной, как дед Александра Блока, Андрей Бекетов. Окончив гимназию в 1898 году, Блок поступил студентом в этот университет, на юридический факультет, но в 1901 году перешел на славяно-русское отделение историко-филологического факультета.
Коротенькая интермедия, которую я сейчас расскажу, показывает, что поэзия не уживается с бюрократизмом и проходит над ним.
В 1906 году (год, в котором были написаны блоковские пьесы: «Король на площади», «Балаганчик», «Незнакомка», «О любви, поэзии и государственной службе»), пятиклассником, я был уволен из казенной гимназии за «политическую неблагонадежность» [11] с волчьим паспортом, то есть без права поступления в другое казенное среднее учебное заведение. Пройдя последние классы в «вольной» частной гимназии Столбцова, я вынужден был держать выпускные экзамены в 1908 году при учебном округе, иначе говоря, в присутствии попечителя учебного округа. Этот пост в Петербурге занимал тогда поэт Иннокентий Анненский. Он терпеливо присутствовал при всех испытаниях по всем предметам (нас было больше сорока учеников). За мои ответы по теоретической арифметике, которую я как-то не заметил в течение учебного года, экзаменаторы присудили мне единицу, что делало невозможным получение аттестата зрелости и переход в высшее учебное заведение, то есть для меня — в Петербургский университет, куда я так стремился, что еще до экзаменов уже приобрел серую студенческую тужурку и, конечно, фуражку.
11
О чем здесь уже было упомянуто в главе, посвященной Максиму Горькому.
Но через день подоспел экзамен по латинскому языку. Я увлекался латынью и даже перевел для себя в стихах несколько отрывков из Горация, Овидия, Вергилия. В этом возрасте все пишут стихи. И вот случилось невероятное: на мою долю выпал на экзамене разбор овидиевского «Орфея», принадлежавшего именно к числу этих отрывков. Я читал латинский текст почти наизусть:
…О positi sub terra numina mundi In quem reccidimus, quidquid mortale creamur…— Переведите, — сказал экзаменатор.
He осознав того, что я делаю, и глядя на Анненского, присутствие которого меня чрезвычайно волновало, так как я чтил его поэзию, я закрыл книгу и стал читать по памяти мой перевод, отчетливо скандируя гекзаметр:
В струны ударил Орфей, и его сладкозвучная лира Вторила песне со стоном: О боги подземного мира, Что уготован для всех, кто б из нас на земле ни родился! Можно ль без вымыслов правду поведать? Не с тем я спустился К вам, чтобы Тартар увидеть. О, нет… Вдохновите же, Музы! И не затем, чтобы шею тройную связать у Медузы, В царство теней я сошел, в этот сумрачный мир и безликий. — Долгим и тяжким путем я иду по следам Эвридики… и т. д.