Дневник одного тела
Шрифт:
Даниэль Пеннак
Дневник одного тела
Даниэль Пеннак – один из самых известных в мире французских писателей.
«Собака пес» и «Глаз волка», которые невозможно читать без слез и которые не забываются спустя годы после прочтения, «черные детективы» и детские книги, сатира и эссе – палитра жанров Пеннака пестра и чрезвычайно разнообразна.
В своем эссе о чтении «Как роман» писатель формулирует «неотъемлемые права читателя», одно из которых – «не читать». Но вряд ли человек вдумчивый и ценящий талантливую прозу захочет воспользоваться этим правом в отношении книг самого Пеннака.
Предисловие
...
Моя дорогая Лизон – мой старый, незаменимый и очень непростой друг Лизон – обладает даром делать страшно неудобные подарки, вроде этой незаконченной скульптуры, занимающей две трети моей комнаты, или холстов, которые она развешивает на просушку у меня в коридоре и в столовой под предлогом, что у нее в мастерской стало слишком тесно. Вы держите в руках последнее ее подношение – последнее по времени. Как-то утром она явилась ко мне, расчистила место на столе, где я только-только собрался позавтракать, и вывалила на него груду тетрадей, оставленных ей недавно умершим отцом. Судя по покрасневшим глазам, она читала
Д. П.
* * *
3 августа 2010 года
...
Милая моя Лизон!
Вот ты и пришла с моих похорон, вернулась к себе домой, грустишь поди, правда? Но тебя ждет Париж, твои друзья, твоя мастерская, несколько незаконченных картин, твои многочисленные проекты, среди которых декорации для Оперы, политика, будущее близняшек – тебя ждет жизнь, твоя жизнь. И вот пришла ты домой, а там – сюрприз, письмо от мэтра Р., которым он в нотариальных выражениях извещает, что у него имеется некий пакет, оставленный твоим отцом и предназначенный лично тебе. Ну и ну, подарочек от папы с того света! Ты, конечно, сразу же бежишь туда. И нотариус вручает тебе занятный презент – мое тело, ни больше и не меньше! Нет, конечно, не настоящее тело из плоти и крови, а посвященный ему дневник, который я пописывал потихоньку на протяжении всей жизни. (Только твоя мама знала – в последнее время.) Вот такой, значит, сюрприз. Папа вел дневник! Что это на тебя нашло, папа? Ты, такой утонченный, такой недоступный, и вдруг – дневник! Да еще и на протяжении всей жизни! Но не личный дневник, доченька, ты же знаешь мое предубеждение против всех этих подробных описаний изменчивых состояний души. И о моей профессиональной деятельности ты там тоже ничего не найдешь, как и о моих убеждениях, о лекциях, которые Этьен высокопарно называл моими «сражениями», – ничего ни об общественной жизни твоего отца, ни о мире вообще. Нет, Лизон, это действительно дневник моего тела.
Ты будешь тем более удивлена, что твой отец никогда не был особо «физическим». Думаю, ни мои дети, ни внуки ни разу не видели меня голым, разве что в купальном костюме, и то очень редко, и уж никогда им не случалось наблюдать, как я поигрываю бицепсами перед зеркалом. Думаю также, что я – увы – не был особенно щедр на ласки. А уж говорить с вами – с тобой и Брюно – о своих болячках – боже упаси! Лучше умереть, что, впрочем, и произошло, но только после того, как дни мои были хорошенько сочтены. Тело никогда не было темой наших разговоров, и я предоставил вам с Брюно самим разбираться с вашими развивающимися телами. Только не подумай, что это всё от равнодушия или от какого-то особенного целомудрия; я родился в 1923 году и был просто обыкновенным буржуа своего времени, из тех, кто употребляет точку с запятой и никогда не выходит к завтраку в пижаме, а непременно после душа, свежевыбритым и надлежащим образом затянутым в дневной костюм. Тело – это изобретение вашего поколения, Лизон. По крайней мере, в том, что касается его использования и демонстрации. А вот взаимоотношения, которые поддерживает с нашим телом – этим мешком с сюрпризами, этим насосом, неутомимо качающим отходы нашей жизнедеятельности, – наше сознание, обходят таким же глубоким молчанием, как и в мое время. Если приглядеться повнимательнее, можно было бы заметить, что нет людей целомудреннее, чем самые бесштанные порноактеры и самые голые труженики боди-арта. Что же касается врачей (кстати, когда тебя последний раз прослушивали?), наших, сегодняшних, то тут все просто: они до тела уже не дотрагиваются. Оно стало для них чем-то вроде клеточного пазла: его просвечивают рентгеном, делают ему эхографию, сканируют, исследуют, – тело биологическое, генетическое, молекулярное, чуть ли не антитело. А знаешь, что я тебе скажу? Чем больше его исследуют, чем больше разглядывают, тем меньше его становится. Оно аннулируется обратно пропорционально энтузиазму, с которым его выставляют напоказ.
Свой дневник я писал о другом теле – о нашем спутнике, о машине, благодаря которой мы существуем. Правда, дневник – это слишком сильно сказано, не думай, что ты найдешь в нем какие-то исчерпывающие сведения, нет, это вовсе не описание моей жизни от двенадцатого до восемьдесят восьмого и последнего года, день за днем, скорее – сюрприз за сюрпризом (на них наше тело не скупится), между которыми будут долгие пропуски, ты сама увидишь, там, на жизненных пляжах, где тело позволяет себе забыться, а нам – забыть о нем. Но всякий раз, когда мое тело являлось моему сознанию, оно заставало меня с пером в руке, готовым со вниманием вникнуть в очередной его сюрприз. И эти явления я описывал как можно тщательнее, используя подручные средства, без малейшей претензии на какую-либо научность. Таково, возлюбленная моя дочь, мое наследство: речь идет не о трактате по физиологии, а о моем сокровенном, о некоем тайнике души, который во многих отношениях мы воспринимаем как нечто самое обыденное. Я доверяю его тебе. Почему именно тебе? Потому что я обожал тебя всю свою жизнь. Я не говорил тебе этого при жизни, так доставь же мне посмертное удовольствие и позволь признаться в этом. Если бы Грегуар был жив, я, конечно же, завещал бы этот дневник ему: он заинтересовал бы его как врача и повеселил бы как моего внука. Господи, как я любил этого мальчика! Грегуар, так рано умерший, и ты, ставшая бабушкой, – вот мое счастье, мои пожитки, мои припасы на дальнюю дорогу. Ладно. Хватит излияний. Поступай с этими тетрадями как тебе заблагорассудится. Отправь их на помойку, если мой подарок покажется тебе неуместным, поделись с родными, если так подскажет тебе сердце, опубликуй, если сочтешь нужным. Но в этом случае позаботься об анонимности автора – тем более что он мог бы быть все равно кем, – измени имена людей и географические названия, а то как бы кого-нибудь не обидеть. Не стремись издать все полностью – ты из этого не выберешься. Впрочем, несколько тетрадей за долгие годы потерялось, а в других – сплошные повторы. Пропусти их – я имею в виду, к примеру, детские, где я подсчитывал свои подтягивания на турнике и упражнения для брюшного пресса, или юношеские, в которых с непредвзятостью независимого ревизора я составлял список своих любовных похождений. Короче говоря, делай со всем этим что хочешь, как хочешь – что ни сделаешь, все будет хорошо.
Я любил тебя. Папа
1 Первый день (Сентябрь 1936 года)
Мама – единственная, кого я не позвал.
64 года, 2 месяца, 18 дней
Понедельник, 28 декабря 1987 года
Грегуар с приятелем подшутили сегодня над малышкой Фанни, и их дурацкая шутка напомнила мне самую первую сцену этого дневника, травму, из-за которой он и появился на свет.
Мона, которая обожает устраивать чистки и уборки, приказала сжечь на костре старый хлам, хранившийся в доме со времен Манеса: колченогие стулья, продавленные матрасы, изъеденную жучком тележку, старые автопокрышки – получилось гигантское вонючее аутодафе (выглядевшее все же не так зловеще, как какая-нибудь свалка). Она поручила это дело мальчикам, которые тут же решили поиграть в суд над Жанной д’Арк. Меня оторвали от работы вопли малышки Фанни, которую взяли на роль святой. Весь день Грегуар с Филиппом расписывали ей заслуги Жанны д’Арк, о которой Фанни в свои шесть лет и слыхом не слыхивала. Они так блестяще обрисовали ей преимущества райской жизни, что малышка захлопала в ладоши и запрыгала от радости в предвкушении жертвы. Но стоило ей увидеть костер, в который ее предполагалось бросить живьем, как она с воплями кинулась ко мне (Моны, Лизон и Маргерит
И вот я перенесся в прошлое, в день, когда завел этот дневник. Сентябрь 1936 года. Мне двенадцать лет, почти тринадцать. Я скаут. До этого я был «волчонком» – эти звериные названия вошли в моду благодаря «Книге джунглей». Теперь я настоящий скаут, то есть – и это важно – я больше не «волчонок», я уже не маленький, я – взрослый. Заканчиваются летние каникулы. Я – в скаутском лагере где-то в Альпах. Мы воюем с другим отрядом, противник украл у нас вымпел. Надо идти и отбить его. Правила игры просты. Каждый из нас носит галстук, концы которого заправлены за пояс шортов. И наши противники тоже. Этот галстук называется «жизнь». Из вылазки мы должны вернуться не только с нашим вымпелом, но и принести с собой как можно больше «жизней». Мы называем их еще скальпами и подвешиваем к поясу. Тот, кто принесет больше всего «скальпов», – грозный воин, великий охотник и настоящий ас – как те летчики Первой мировой, которые украшали фюзеляж своих машин немецкими крестами – по числу сбитых самолетов. Короче говоря, мы играем в войну. Поскольку меня не назовешь здоровяком, я теряю жизнь в самом начале военных действий. Я попал в засаду. Двое врагов прижимают меня к земле, а третий срывает с меня «жизнь». Потом они привязывают меня к дереву, чтобы я, пусть даже мертвый, не попытался снова ввязаться в бой. И оставляют. Посреди леса. Привязанного к сосне, с измазанными смолой голыми ногами и руками. Враги отступают. Фронт удаляется, я слышу время от времени выкрики, но они становятся все глуше, и наконец все смолкает. На меня обрушивается непомерная тишина. Та самая лесная тишина, которая состоит из множества звуков: потрескивание, шуршание, какие-то вздохи, попискивание, шум ветра в кронах деревьев… Ну вот, думаю я, сейчас появятся звери, потревоженные нашими играми. Не волки, конечно, – я же взрослый, я не верю в волков-людоедов, – нет, не волки, а, к примеру, кабаны. Что может сделать кабан привязанному к дереву мальчику? Да ничего, конечно, он просто его не тронет. А если это будет самка с детенышами? Но мне все же не страшно. Просто интересно, все хочется знать, вот я и задаю себе соответствующие вопросы. Чем сильнее я дергаюсь, пытаясь освободиться, тем туже затягиваются веревки и тем плотнее прилипает к моей коже смола. А если она засохнет? Ясно одно: самому мне не освободиться, скауты знают толк в вязании узлов – нипочем не развяжешь. Мне очень одиноко, но я не думаю о том, что меня никогда не найдут. Я знаю, что в этом лесу бывают люди, мы часто встречаем здесь любителей пособирать чернику или землянику. Я знаю, что, как только закончатся боевые действия, кто-нибудь придет и меня отвяжет. Даже если враги про меня позабудут, ребята из моего отряда заметят, что меня нет, скажут кому-нибудь из взрослых, и меня освободят. Так что мне не страшно. Я терпеливо переношу приключившуюся со мной неприятность. Рассудок без труда справляется со всем, что сложившаяся ситуация подкидывает моему воображению. Вот муравей ползет по моему ботинку, потом по голой ноге, мне немного щекотно. Этому одинокому муравью не сокрушить мой здравый смысл. Сам по себе он совершенно безобиден – так я считаю. Даже если он меня укусит, даже если заползет под шорты, а потом дальше – в трусики, ничего страшного, я вытерплю. В лесу муравьиный укус – обычное дело, я знаю эту боль, вполне терпимо, кольнет, а потом быстро проходит. В таком состоянии духа я пребываю, пока на глаза мне не попадается муравейник – в двух-трех метрах от моего дерева, у подножия другой сосны: огромный курган из сосновых иголок, кишащий темной, дикой жизнью, неподвижный, но при этом полный чудовищного движения. А когда я вижу, как на ногу мне заползает второй муравей, я окончательно теряю контроль над своим воображением. Какие укусы? Сейчас муравьи облепят меня всего с ног до головы и сожрут заживо! Воображение не рисует мне детальной картины: я не представляю себе, как муравьи поползут по моим ногам, как они вцепятся в мой пенис, сожрут анус или заползут внутрь меня через глазницы, уши, ноздри, как они будут пожирать меня изнутри, разгуливая по моим кишкам и пазухам, я не представляю себя в виде живого муравейника, привязанного веревками к сосне, не вижу, как эти трудяги стройными рядами вылезают из моего мертвого рта, перенося меня, крупица за крупицей, в этот жуткий желудок, кишащий в трех метрах от меня, – нет, я не пытаюсь представить себе эти пытки, но все они звучат в вопле ужаса, который я исторгаю, зажмурившись и широко раскрыв рот. Это крик о помощи, и он, должно быть, накрывает весь лес и весь мир, простирающийся за его пределами, в этом пронзительном крике мой голос рассыпается на тысячу иголок. Все мое тело кричит этим надрывным голосом – голосом маленького мальчика, которым я снова стал, – и мои сфинктеры тоже, они орут так же пронзительно, как и мой широко раскрытый рот, кишечник опорожняется, я чувствую, как тяжелеют шорты, вот уже течет по ногам, мешаясь со смолой и удваивая мой ужас, потому что, думаю я, запах привлечет еще больше муравьев, и мои легкие рвутся в клочья от криков о помощи, я весь в слезах, в слюне, в соплях, в смоле и в дерьме. В то же время я прекрасно вижу, что муравейнику нет до меня никакого дела, он продолжает сосредоточенно трудиться, заниматься своими бесчисленными делами, что остальные муравьи – миллион, не меньше, – совершенно меня игнорируют, я вижу это, осознаю, понимаю, но – поздно, страх победил, у того, что я испытываю, нет ничего общего с действительностью, это не я, а мое тело, всё, целиком, кричит от ужаса, от страха быть съеденным заживо, и этот страх – порождение одного только моего сознания, муравьи тут ни при чем, я смутно понимаю это, и позже, когда аббат Шапелье спросит меня, неужели я правда думал, что муравьи могут меня съесть, я отвечу, что нет, и когда он потребует, чтобы я признал, что просто разыграл комедию, я отвечу, что да, и когда он спросит, неужели мне так нравится пугать своими воплями прохожих, которые меня в конце концов отвязали, я отвечу, что не знаю, и неужели тебе не было стыдно вернуться к товарищам в таком виде – подумать только, весь в дерьме, как младенец, я отвечу, что стыдно; все эти вопросы он задает, поливая меня из шланга, чтобы смыть основную грязь, прямо в одежде, а ведь это – форма, позволь тебе напомнить, форма скаутов, ты задумался хоть на секунду, что могут подумать о скаутах люди, которые тебя нашли? Нет, простите, я не подумал об этом. Нет, но все же, скажи мне правду, эта комедия тебе доставила хоть какое-то удовольствие? Только не ври, не говори, что тебе не было весело! Ведь весело же, правда? Кажется, я не сумел ответить на этот вопрос, ведь я еще не вел тогда этот дневник, в котором в течение всей своей последующей жизни стремился отделять тело от сознания и защищать его, тело, от нападок собственного воображения, а воображение – от несвоевременных и неуместных проявлений тела. А что скажет твоя мама? Ты подумал, что на все это скажет твоя мама? Нет, нет, о маме я совсем не подумал, и, когда он задал этот вопрос, я вспомнил, что единственный человек, которого я не позвал, пока орал там в лесу, была мама; мама – единственная, кого я не позвал.
Из лагеря меня отчислили и отправили домой. За мной приехала мама. А на следующий день я начал этот дневник такими словами: «Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться».
2 12—14 лет (1936—1938)
Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.
12 лет, 11 месяцев, 18 дней
Понедельник, 28 сентября 1936 года
Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться.
* * *
12 лет, 11 месяцев, 19 дней
Вторник, 29 сентября 1936 года
Чего я боюсь:
– Маму.
– Зеркала.
– Ребят. Особенно Фермантена.
– Насекомых. Особенно муравьев.
– Боли.
– Боюсь обделаться от страха.
Идиотский список. Я всего боюсь. В любом случае, страх всегда накатывает неожиданно. Сначала ты и не ждешь ничего такого, а через две минуты сходишь с ума от страха. Как тогда в лесу. Мог ли я подумать, что испугаюсь пары муравьев? Почти в тринадцать-то лет! И еще до муравьев, когда те, враги, напали на меня, я же сразу упал на землю, даже не подумав защищаться. Я позволил им отнять мою жизнь и привязать себя к дереву, как мертвого. Я и правда был мертвый – мертвый от страха!